Выбрать главу

Потом заснула.

Ей привиделся чудный розовый ребенок, которого протягивала дочь, лежавшая теперь бледная на том же ложе и улыбающаяся. Она приняла его на руки. И, как случается во сне, ребенок уже не был так мал. И протягивал ручки к ее сухой и вялой груди.

И ей почуялось, что что-то тронулось у нее в грудях и они стали полнее. Она дивилась дивным дивом и украдкой от дочери вынула грудь и поднесла сосок ее ко рту ребенка. Сейчас же он схватил ее ручонками и крепко взял сосок розовыми деснами, чмокая ртом.

Двурогая в Тверди Небесной провела языком по губам: и в ту же минуту мелкие росинки выступили на губах старушки.

Ток счастья совсем обнял ее. Она не проснулась, но повернулась к мужу и положила на него руку. Сквозь сон она пробормотала:

— Надо было дать серебряную.

В эту ночь дочь ее зачала. Не в первую, а в третью, когда старушке послышалось, будто гость тихо призывал Ιοάω.

(в Доре близ Библоса)

* * *

...Самонадеянные глупцы, только самонадеянные глупцы...

И, пожалуй, только самовлюбленные политики. «Но какими Герценами себе кажемся». Да это всегда так.

(Чернышевский, Михайловский, Иванов-Разумник о религии)

(10 июля 1913)

* * *

Готы и вандалы могли цивилизоваться. П. ч. они были страшно серьезные люди. Нравственно серьезные. Но как цивилизовать современного члена Академии Наук? Так же трудно, как сделать религиозным «эпитропа Гроба Господня» или деликатным Антония Храповицкого.

* * *

...есть доля упреков Струве все-таки справедливая мне; из гордости долго этого не признаёшь и еще по большей гордости даже внутренно не признаешь...

Но все глаже ложится старая пыль, проходит время, — и в более чистом воздухе все-таки становится ясно, что не должен был я писать и в «Русс. Сл.» разом с «Нов. Вр.». К этому (кроме нужды в деньгах или, вернее, в заботе о будущем, — что так и оправдалось) приучен был привычкой писать «все равно где, лишь бы свое». Но мог ли бы Страхов написать хоть 10 строчек в «Вестн. Евр.»? И этим решается — все. «Конечно, — нет!!» А он был мне учитель, и этому учителю я изменил.

Очень уж во мне «всеядность» развита. «Пантеизм», перенесенный и в моральный мир. Этого не следовало.

(корректура статьи «Вечная память» в «Литер, изгнанники»)

Впрочем, это неважно. Не очень важно.

Почему?

Что такое в мировом полете времен «нравственность Розанова»? Ничего.

А мысли его?

Мысли «в ходе русских дел» имеют значение.

А мораль «в ходе русских дел»?

Я думаю — не очень. Кому какое дело, как я жил? И неинтересно, и мелочно. Потом в конце концов я хороший человек. Мне самому было бы приятней писать «в одной газете», притом «моей». Тогда «как хочешь». Что же делать, если Бог не дал. «Ходим и зиму в осеннем пальто». Ничего. Просто я не считаю этого очень важным. Вот если бы я оставил девушку с животом — мне могли бы (каждый) дать в рожу, наплевать в лицо. Но «сотрудничать в разных газетах» — я только себя марал. Какое же особенное до этого кому дело. Никто не смеет вмешиваться. «Хочу».

— Но это ваше «хочу» скверно.

   —  Так разве я порядился иметь одни хорошие «хочу». Всякие.

Опять моя всеядность. Никак я не могу осудить в себе «все» (т.е. что

не «некоторое»).

Господь мне не дал жестокости, и жестоким я никогда не был (дыбом волосы становятся при этом). Притом я сколько дал советов (девушкам, женщинам) в сторону мягкости, «умягчения злых печалей». И при этой сумме «сотрудничество в двух газетах» просто наплевать.

Притом, я думаю, было кое-что провинденциальное в «сотрудничестве в 2-х газетах». Это главным образом: в моих извечных, давних, самых старых и самых упорных мечтах «все это должно пасть», — особенно партии, ссоры, политика. Шум газет. Как же этому «пасть», — механизм падения? Имеем много яиц, «определенных и раздельных» (партии):

   1)  от курицы, 2) гусыни, 3) индейки, 4) цесарки. Но кто «яиц вообще не любит» и «дальнейшего выводка вообще не желает», тому не наилучшее ли «перемешать яйца» и даже еще лучше «перемешать, разбив в одну яичницу», которая «невозможна» и «безвкусна». Так Henri IV («vive Henri IV!») «разбил церковные споры, церковные свары, самую душу церковной войны, взял да (будучи протестантом и от протестантства не отрекаясь) поехал и благочестиво выслушал и католическую обедню». Совершенно «в двух газетах сразу». Моя мучительная, страстная (с университета) мечта: поднять вновь — «Тебя Бога хвалим!!» Тут я как кошка полез, с хитростью, с злобой, со всем, со всем. Ярость (на безрелигиозных) у меня иногда бывала невероятная. Ну, хорошо. Лежат яйца политики, насколько она выражена или отражена в газетах. В мечте — яичница. Да тут само «устроение судеб», что появился человек, довольно видный писатель, коему в-за-прав-ду все политики нравятся; нравятся студенты («Такая-то Шура — превелика дура»), но и глубоко удивителен и лично дорог полицейский, коего раздавил (ночью) трамвай, когда он от другого (навстречу) трамвая спасал пьяного (стаскивал с рельс). Я чистосердечно кое-что люблю в «республике». Хотя (теперь) больше люблю все в «царстве». Но вот: все-таки и здесь и там — «яйца». И тут Провидение, что появился видный писатель, которому все это симпатично, все политики: но с такой оговоркой и задней мыслью, что лучше, если б их всех не было. А везде были, как в Индии перед появлением Будды или в Греции в V веке, наука и философия вельмож в братском споре с нищими: «Что́ есть истина?» И т. п. Теперь я и думаю, что само Провидение выдвинуло меня начать путать всю эту паутину, за «пауками» (хитрость и хищность) политики оно выдвинуло «сверхпаука»: у которого в самой голове и в самом сердце паутины все «сгромоздились в единство» и все как-то удалились, стали превращаться в «нет», но медленно... Тают, тают. Просто мне не больно писать (как было бы Страхову) и в «Русс. Слове». К этому присоединился еще один «туман»: с одной стороны, я страшно признавал литературу, и в частности свои писания (все), важнейшими. Но, просматривая (приготовление к печати) письма к себе Рцы, увидел, что еще в 1892 году он мне повторяет какое-то мое к нему выражение, что «литература — это сифилис». Я безумно любил писать; и около этого (кроме книги «О понимании») к самому написанному чувствовал непобедимое отвращение, и более чем к чужому — к своему. Что это такое было — я не знаю. Мне казалось ужасным высказывать свою душу (я высказывал). Мне казалось, видеть нашу душу должен один Бог. Бог, жена, дети. Общество — совершенно чуждо. Как же «обществу» я буду говорить правду (я всегда говорил правду). Это значит безумно оскорблять Бога, жену, детей. Так. обр., в душе у меня тут «качались туманы», и я столь же ненавидел («грех», «сифилис», «скверна») писание, сколько любил его...