Выбрать главу

   —  Я счастлива! — И она сияет.

   —  Ну вот я теперь успокоилась, — если была тревога.

   —  Побудь еще со мною. — Это — милому.

Как же не «domine» и даже «Domine»! »

«Господь с нами теперь. Как я обрадована».

— Чем?

Что вошла не «ненужная мать», до которой все это не относится, а муж, «с которым мы родили этого сосуна», «нашего ребенка».

«Нашего?»

Удивительно. «Третий», который есть «не свой» до поры до времени, пока сосет грудь и несколько далее, а «наш»: однако же и не мой, этого не смеет о нем сказать мать, хотя он сосет ее грудь и хотя она его выносила в чреве; а «наш», «мужа и мой», и даже у нее есть невольное, стыдное, но самое мучительно страстное желание сказать — «его ребенок», «от него ребенок», «мой — но от него» и потому «наш». Но, — о Господи: ни в каком случае не «мой только», не «меня одной». — «Что́ я за резинка, которая лопнула и высвободила из себя ребенка». Гадость! Ужас!

«Меня одной» — томительно, страшно, холодно, безнежно, механично, внешне, ненужно, пародия, кукла, извращение законов естества и Божиих.

«Наш» и — особенно, затаившись и покраснев: — «от него»...

Стыд и счастье, мука и блаженство, холод и жар, снег альпийский и какое-то небесное пламя, которое жжет и уже проходит не по одной спине, а забивается в пятки, и ноги трясутся.

«Это от него!..

В тот стыдливейший час...

Которого не пересказать кому-нибудь.

Не шепнуть даже матери об этом часе...

Который видели только он и я...

И который был так счастлив: точно Альпы все превратились в золото и это золото все просыпалось в меня.

И я не разорвалась: а раздвинулась в ширину Альп и еле пришла в себя...

Миры ходили во мне.

И миры родила я. Это — мой ребенок. Из него — опять ребенок. И — еще, еще, вечно... Мириады, целое Небо.

А если бы нет, — я умерла бы одна, как скошенная былинка в поле, без имени, без памяти, забытая, ненужная.

Одна».

И потому не мать меня родила, а муж меня родил и вечно рождает, — рождает желанием своим, вот что любуется мною в кормлении, вот что нежит меня и хочет меня. Я живу через его «хочу», и во мне нет иной воли, как чтобы быть «его», «принадлежать ему» и во всем так относиться к нему, как ребенок относится ко мне, т.е. зависимо, поглощенною, имея «корень» себя в нем (муже), а в себе, — в прическе, в платьях, грудях красивых, имея лишь крону и листы, наружность и поверхность; согласна — я «красива» и «красота», так поют все обо мне, но я его красота, «которую он имеет для себя» и собственно имеет... коротко и только — для своего наслаждения.

Родители родили «условие».

А муж — «осуществляет условие».

Родители родили меня «одну».

Одна? — Я? Какой ужас!!!

Только муж превращает этот ужас в блаженство, пустыню наполняет плодородием, поливает дождем засохшее поле. Он «всё»!! Поскольку «желает меня»...

«Желает»... И все было бы «неверно во всем мире», исполнено предательства и лукавства, злоухищрений и тьмы, дьявольщины и бесовщины, если бы «пущено было на ветер». Это его основное желание, — если бы женщина, «несчастно рожденная родителями», не могла прибавить в неописуемом восторге и как крик победы:

— Я ему необходима!

Необходима — вот якорь спасения; за что́ цепляется женщина, что́ уже не есть «птичка Божия», мечта и звук, роман и греза, сон без действительности, а железная действительность.

На которой держится мир. И небо, и земля, и Альпы. Все.

Блаженно, если «хочется» сливается с «необходимо»: но терпеливая женщина в тезах высказывает: «Если и не хочется, то все-таки необходима», — и он «не уйдет», и в конце концов я не одна — а с ребенком. Этого— то ужасного «одна», «без потомства», «без молитвенника о себе за гробом» (п. ч. не родители же будут молиться, они уже «там», тоже «умерли», когда «я умру»), — я во всяком случае избегу, если «побуду по его необходимости» с мужчиною, которому меня «не хочется».

Проституция, — как «последний грош», который еще остается бедняге, у которой были Альпы. Но это — последнее и «всякой доступное» по высшему и обобщенному на весь мир милосердию... Оставим это. Зачем мы будем исследовать разоренное хозяйство, когда имеем перед собой «вообще хозяйство».

Теперь-то и объясняется, почему я не мог смотреть на Шперка. Все его точки фигуры казались безразличными и возможными «для взора», потому что именно эти точки были безразличны, безглазы сами и «открыты» в том смысле, что сами никого не избирали, никого не искали, ни к кому не были обращены. Были безличны и отчасти неодухотворенны. Напротив, я совершенно «не мог взглянуть» на то, что ко мне никакого отношения не имело, со мною нисколько Шперка не связывало и до скончания веков не могло бы связать, а посему ни в каком смысле и не было ко мне обращено. Я видел его «спину»: а «лицо» и взглянув все равно не увидел бы и вековечно бы не увидел, так как и видеть его может лишь то, или тот, или та, к кому оно обращено или обратится. Кто? Да та «видела лицо его», которая (были уже дети) сказала: