— Это мое дитя, но от него.
Как же я вмешался бы в эту сферу, стал «третьим» между двумя, естественно их отделив и затенив жену от мужа, — своим пристальным взглядом. Пристальный взгляд, и жена закричала бы в невыносимой боли: «Он разоряет меня и дом мой, он убивает меня». Невозможно. Чудовищно. «Лица его никто не видит, кроме одного, к кому он обращен»: кто зовется его «жена», единственная в мире. Но вот она уже взглядывает не только пристально, но и с тем вожделением, доходящим до пятки ног, как случается, когда муж смотрит на нее, кормящую «его» ребенка. Та застенчивость, но другого тона, застенчивость не испуга, а блаженства, не негодованья на «вошедшего нечаянно», а сладкой муки желания, чтобы «скорее пришел», — эта застенчивость желания овладевает обоими, как сфера волнующего влечения.
(устал)
* * *
— Развлеки меня, — говорит читатель с брюхом, беря «Опавшие листья».
— Зачем я буду развлекать тебя. Я лучше дам тебе по морде. Это тебя лучше всего развлечет.
(Розанов и читатель)
* * *
Моя тихая, молчаливая Муза, 20 лет меня со спины крестившая.
(М.) (опять перекрестила на занятия)
Сегодня сказала:
— Вот мы с тобой состарились, а в небесах все весна.
И погодив:
— В небесах вечная весна.
(звездная ночь 17 июля 1913 г.)
* * *
Вы восторгались «великим отрицанием» Гоголя, — помните, как, захлебываясь, вы надписывали эпиграфом к своим ругательным (насчет России) статейкам: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива». И захлебывались, захлебывались, смотря самолюбивыми мордочками в самолюбивое зеркальце, как «один красивый на Руси» Николай Гаврилович 1) да Димитрий Иванович 2)...
И вот прошли годы. Я подставил «зеркальце» перед этими само— любьицами и сказал Николаю Гавриловичу и Димитрию Ивановичу:
— Ну, что́ делать, господа: не очень хороша у вас физиономия. Но при чем тут зеркало?
И как все завизжали.
Вот мое отрицание литературы (т.е. вас) в «Оп. л.» и «Уедин.».
(на конверте полученного письма Цв., из Манглиса, 23 июля 1913г.)
* * *
Смех есть вообще недостойное отношение к жизни, — вот почему я отрицаю Гоголя.
Боже! — даже улыбнуться над жизнью — страшно.
Жизнь, вся жизнь, всякая жизнь — божественна.
~
И не любить жизни — значит не любить Бога.
~
Вот отчего весь Гоголь или все существо Гоголя есть грех.
Прекрасный грех, — не отрицаю. Но кто же будет настаивать на прекрасном грехе.
(мысленный спор со Страховым и Говорухой-Отроком. Тогда же на том же конверте)
* * *
Первый раз в жизни спросил себя определенно и прямо, в чем же разница между «нами» и «ими»? И ответил: в формальности души и существования у «них» и в эссенциальности души и существования у «нас».
«Мы» вовсе не одинаковых между собою убеждений, не одного уровня образования и развития, и в темпераментах, крови у нас нет сходства. И здесь единства или близости мы не ищем, хотя спорим, высказываем свои убеждения, и через это все как бы стремимся к «единству». Но это собственно формальное стремление в силу формального действия обыкновенных человеческих способностей. «Живем на квартире, как все, — и полотеры приходят раз в неделю — как ко всем». Далее, из «нас» некоторые писатели, другие совсем не пишут, одни — профессора, другие не очень учены: и нет, однако, разницы тех и других.
В чем же заключается наша эссенциальность, — душа и существование «по существу»? Это можно оттенить всего лучше, рассмотрев душу и существование «по форме».
Профессор и полон самосознания профессорского: не что́ он в науке совершил, сделал, думает, «открыл», а что он «профессор». Писатель и еще «признанный» — и опять какой-то «вечной гранью» (в «Демоне»: «снежной гранью перед ним Кавказ блестел») перед ним и пораженным умом его сияет это его «писательство». «Марксист» или «социал-демократ», «кадет» или «октябрист», наконец, «националист», «патриот», «государственник» — и все эти рубрики он носит на себе, как дворянин носит шитый золотом мундир «предводителя дворянства». Словом, и душа его, и существование его все заключено в форме, в виды и видимости, и этими «видимостями» он исчерпывается, найдя в них совершенную удовлетворенность себя, сытость себя, свое «Царство Небесное».