Выбрать главу

   —  «Гениальная»? Почему?

   —  Потому что «гением» уже во всемирной панораме именуется какое— нибудь и чего-нибудь «завершение», окончательная точка. «Конец» и, м. б., «смерть». Вот это «конец» и, м. б., «смерть», — конец и, м. б., смерть литературы, литературности, я чувствую в себе. Я недаром говорил о глубокой скорби быть литератором, и, когда «б. литератором» (с удачею) всех радует, — меня это (конечно, сквозь точки сияния, моя «вечная радость») томит томлением до того ужасным, черным, что я не умею сравнить. При безумной жажде жизни, именно жизни, я ведь не живу и нисколько не жил, а только «писал». Но, оставляя в стороне «самого» и возвращаясь к теме «великого писателя», я и думаю, что вообще не рождалось еще человека, у которого сполна все его лицо перешло бы в «литературу», сполна все бытие улеглось бы в «литературу». Читатель видит, до чего это не есть «качество», а просто «есть». Мы называем «великим развратником» Дон-Жуана, потому что он только «совокупляется» и «обольщает», «великим математиком» Ньютона, п. ч. он всю жизнь «исчислял бесконечное», и «великим мыслителем» Канта, п. ч. он всю жизнь «философствовал»; или «святым» и «отшельником» называем Симеона Столпника, п. ч. «он всю жизнь простоял на столбе»; и так точно «Розанов» есть «великий писатель», п. ч. «вся его жизнь» и вся его «личность» перешла, естественно и неодолимо для него самого, в «написанное им». Другие писали — для политики. Еще другие — для религии; еще были: чтобы «написать поэму», «стихи». Я же, в сущности, «ни для чего писал», «для себя писал» с неотделимым всегда впечатлением, что это «прекрасно и правдиво», «есть» и «должно быть написано». «Долг» в отношении литературы я чувствовал, и этот один «долг» и был у меня, щипал меня. Я чувствовал себя «грешным», когда «не пишу», и, по правде, таких грехов у меня не было — я вечно писал. «Прочесть Розанова» (всего), я думаю, никогда никто не сможет: п. ч. ведь это надо читать его жизнь: п. ч. я всю жизнь писал, никогда не марая и не поправляя (кроме двух неудачных сочинений, когда я «пытался», «устраивал сочинения»). Замечательно, однако, что это не было мурчание струны, а «являлись и мысли». Откуда они-то являлись? Не понимаю. Мне приходилось встречать людей, которые запоминали мои статьи по их мысли. Да и внутренно чувствую, что есть мысли важные («Сумерки просвещения»). Но оставляю этот вопрос, о «чем наполнена музыка», и возвращаюсь к музыке.

Это и есть существо. Не одни «пальцы», а еще ухо. В этом секрет. Я помню до гимназии экстатические состояния, когда я почти плакал, слыша эту откуда-то доносившуюся музыку и которой объективно не было, а она была в моей душе. С нею или, лучше сказать, в ней что-то вливалось в душу, и одновременно с тем, как ухо слышало музыку, мне хотелось произносить слова, и в слова «откуда-то» входила мысль, мысли, бесчисленный их рой, «тут» же родившийся, рождавшийся, прилетавший, умиравший или, вернее (как птицы), исчезавший в небе: п. ч. через час я не мог вспомнить ни мыслей, ни формы, т.е. самих в точности слов (всегда неотделимо, «вместе»). Это и образовало «постоянное писание», которое никаким напряжением не могло быть достигнуто. К тому же я никогда не «напрягался» и не «старался», а действительно всегда б. ленив («Обломов»). Хорошо. Так вот все так вышло от Бога. И по этому качеству («вечно обольщающий Дон-Жуан») я и считаю себя «великим писателем». Я знал свой «столп», и на этот «столп» (музыка, ухо) никто еще не встанет. И у всех «литература» была «для чего-нибудь», У меня же «литература в литературе», или другие «привходили в литературу» — неся достойнейшее, чем у меня, — как во что-то вне себя, как в «гости» и в «гостиницу».