Выбрать главу

«Авторитетные богословы признали»... Кто? Да католическая и православная церкви канонизировали «умученных жидами», и Петражицкий здесь просто лжет. Удивительно для ученого, — и даже «недопустимо, невероятно», чтобы ученый такого авторитета солгал, как мальчишка; но это именно случилось с самим Петражицким, и это уже одно доказывает ему самому, как «мир частного и индивидуального» неисследим, недоказуем и непредвидим.

Ученому невозможно солгать (явно, грубо).

Но Петражицкий лжет.

Следовательно...

Вот в том и дело, что никакого «следовательно» не выходит. «Следовало» бы, что «Петражицкий — не учен», но он явно учен. Стоят просто факты рядом, — и такова жизнь. «Такова» она не всегда, но часто или иногда.

Разве «возможно и вероятно», чтобы живых людей жгли на костре живые люди и смотрели на это спокойно, сидя в креслах? «Невозможно»...

A — было, и таковое «было» называется auto-da-fe. Петражицкий сказал, что это «мрак невежества»: но неужели время Анзельма Кентерберийского, Дунса-Скота, Оккама, время построения великих готических соборов, великих пап — было временем «дикости, невежества и мрака»? Так позволительно думать повару от Кюба, но плох тот министр просвещения, который за одну подобную фразу, приличную портному, а не профессору, не предложил бы завтра же профессору подать в отставку «по полной неспособности ясно что-нибудь знать и, значит, чему-нибудь научить». О, г. Петражицкий, конечно, не таков. Он именно «расписался» со своим «кунтушем пана Косцюшко»: он вообразил, что русские до того глупы, что Петербург до того непросвещенный город, что его дикие и мальчишеские строки будут все равно «прочитаны с удовольствием», так как кто же будет судить «такое светило науки». Но против «науки» его никто и не идет. Судят здравым смыслом; судят тактом скромности, к которой обязаны и профессора. Судят «общечеловеческой порядочностью», к коей врожден у всего человечества инстинкт, и очень грустно, что вот не впервые уже нам, русским, и здесь, в Петербурге, приходится видеть зрелище профессора и иногда «светила науки», вышедшего на улицу, в печать, в газету в какой-то «адамовой простоте» по части общепризнанного и публично-вежливого. Потому что Петражицкий без повода и вызова оскорбляет священника Пранайтиса, профессора Сикорского и еще длинный ряд лиц, бытие этого ритуала утверждающих.

А все «кунтуш» напортил. «Звычайный кунтуш пана Косцюшко...» Говорят, нет «национальной науки». По крайней мере «польская наука» всегда имеет павлиний хвост и интересна часто только с хвоста, а не с головы.

Наша «кошерная печать»

Какой-то «Любош» (неужели не псевдоним, а фамилия?) пишет в еврейской газете «Речь»: «И в эти дни позора, когда весь культурный мир с таким презрением следит за той вакханалией гнусности, которую патриоты проделывают вокруг Веры Чеберяк», и т. д. и т. д., — «в эти позорные дни, когда русское имя всемирно топчут в грязь Замысловские и Чеберячки, Сикорские и Розмитальские, Розановы и Полищуки, темная рать сыщиков, пристанодержателей, людей прожженной совести и растленных перьев» и т. д. и т. д.

Но, утешает Россию Любош, —

«...пусть Розановы, Чеберячки, Сикорские и Замысловские влачат имя русское по самым смрадным низинам, — есть другая Россия, Россия великих страстотерпцев, славных художников и самоотверженных героев»...

Я знаю, что «Любошу» никогда никто не отвечал, но я отвечу. Однако сперва о «Любоше», или Любеньке: еврей, не очень старый и какой-то наружносальный, как все евреи. Лицо похоже на смазанное ваксой голенище сапога. На похоронах Пергамента, должно быть через посредство кого-то, подошел и представился. Я спросил — «Кто?» Сказали — «Редактор Речи». Тогда еще где-то встретясь, в суде кажется, я спросил любезно: «Отчего ваших статей давно нет в Речи?» Он ответил: «Я больше люблю писать там-то» (и назвал какую-то маленькую газету). Когда я, недоумевая, спросил: «Почему редактор не пишет в своей газете?» Мне ответили: «Потому что он подставной, и его туда не пускают писать» (т.е. плохо пишет, мелкий литератор). Хоть, кажется, отчего же бы не писать в «Речи»? Там ничего крупного нет.