Он вспомнил, наконец, что там были у него за пупхены.
У папеньки в библиотеке хранился старинный часослов, запутанный в цепях, будто каторжник в железа. Распутаешь цепи, раскроешь мудрёные замочки, откинешь бархатную дверку, крышку сказочного сундучка, — и глядят на тебя чудеса, небывалый мир, в золоте, в лазури, с глазками, с лапками. Генварь, февраль, март — человечки танцуют на балах, добывают на охоте невиданных зверей, возводят сахарные замки. Иногда любят, ссорятся и затевают дуэли. Иногда умирают от чумы. Красиво умирают, нарядные, с ювелирно прорисованными тонкими личиками.
К чему вспомнилось? Ах, да. Жизнь в том папенькином часослове протекала под эмалево-синими, жгучими, в золочёных звёздах, небесами. У Вилли Монца, кавалера Монэ де Ла Кроа, глаза оказались эмалево-синие, жгуче-яркие, как те небеса, в длиннейших лучах золочёных ресниц. Погибель, леталь…
На фронте он был переговорщиком, твёрдым, как сталь, и скользким, как шёлк. Бесстрашный умница и хитрец. Артемий в войну слыхал о нём, о его коварстве и жёсткости и об умении уговорить любых и на любое. А потом увидел его — уже при дворе.
Нежнейший кавалер Виллим Иванович был весь золото и лазурь, играл на золотых же клавикордах и пел, сладчайше, в манере под Столетова:
Столетов был модный пиита, и царицын секретарь Виллим Иванович пригрел его, оказал высокое покровительство. И сам, русского языка почти не зная, пытался сочинять такие же, как у Столетова, девичьи чувствительные баллады, исполнял их, плача голосом или смеясь, перевирая русские слова на сладостный франкофонный лад.
Где прежде ты был? Великолепный, незабвенный. Золотой де Монэ, с французским прононсом его имя читалось ещё прекраснее — Демон, а придворное прозвище было, контрастно, Керуб. Они скоро подружились, благородный Гедеминович, Артемий Петрович, и немецкий парвеню, пасторский сын Виллим Иванович. «Мамкин француз» — так звал Артемий немецких выскочек, читавших имена свои на французский манер и щебетавших на забавно перемешанном немецко-французском суржике. Так и его звал — нежно, смеясь.
Дружба льстила им обоим. Виллим Иванович, царицын амант и секретарь, мог подписывать у высочайшей патронессы, не глядя, любые бумаги, но в этом ли было дело?
Астраханский губернатор, злодей, мздоимец, убийца. И любимец августейшей четы, их наперсник, добрейший, милейший, ангел, Керуб, певчая птица. Странная пара, неразлучная пара…
«Мой любезный друг и брат» — так звал его Артемий. Он и стал его другом и братом, этот отчаянный беспечный красавец. Волынский мог не только просить его о милостях или обмениваться ценными презентами, но и поведать о том, что был недавно болен, о служебных неурядицах в Астрахани, о том, что «Терек не лучше ада, у которого живут или звери или черти» — и в ответ услышать, что и в Петербурге довольно и зверей, и чертей, можешь по приезде лично убедиться, так что не бери в голову.
Покровитель, но такой, у которого можно одолжить рубашку и парик перед важным приёмом, если ваши сани по дороге в Петербург провалились под лёд и все наряды пропали. Покровитель, в минуту чернейшей хандры присылавший записку со стихами, писанными нелепым слободским письмом — русские слова латиницей — и в стихах этих просьба к Артемию не умирать, хотя бы до вечера, до следующей их встречи.
Великолепный патрон, друг и брат, ослепительный романтик с головой в облаках.
При дворе де Монэ имел свою бледную тень, копию, так и не дотянувшую до оригинала. Её величество искренне забавлялась, наблюдая этих двоих в одной зале — синеглазого бледного камергера де Монэ и камер-лакея Лёвольда с его оленьим бархатистым взором и тонкими усишками. Их черты были схожи — высокие трагические брови, чётко очерченная линия подбородка и капризный насмешливый рот. Один предпочитал лазоревое, другой — золотое. Как близнецы Schneeweißchen und Rosenrot из старой немецкой сказки…
У Лёвенвольда сходства с де Монэ было даже больше, чем с собственным его братом Карлом Густавом. Государыня веселилась, двор смотрел на них двоих — столь разных и столь похожих, а двое — смотрели друг на друга.
И пробил час явиться на сцену — пупхенам. В тот день Волынский приехал к другу с подарком. Гость прошёл в комнаты, убранные с версальским шиком, и слуга, шагавший за ним, нёс, кряхтя, двух объёмистых золотых пупхенов, сиречь амуров — символы нежной взаимной привязанности.
В роскошной гостиной де Монэ, в его любимом разлапистом кресле, под меховым пушистым пледом, сидел противный камер-лакей Лёвольд и болтал ногой. Туфли с золотыми пряжками валялись под креслом, мерзавец устроился, подобрав под себя одну ногу, другая изящная ножка в мерцающем шёлковом чулке томно покачивалась. Лёвольд зевнул, прикрывая розовый рот, — сверкнули перстни, качнулись серьги — и лениво мяукнул: