Выбрать главу

«Вот ведь нытик, — подумала Оса. — Он же всё время жалуется».

— Бедный человек Артемий Петрович! — пожалела его и Нати. — Дай нам фляжечку свою, девочка у меня замёрзла. Гляди, нос синий. Фляжечку-то дашь нам в руки? Или и её тебе жалко?

— Лови, Наталья!

Синяя и золотая фляжка упала, сверкнув, в протянутую Натину руку. Та завозилась под мехом, откручивая крышку. Стянула перчатку, звякнула нечаянно потерянным перстнем. Перстенёк подобрала, фляжку открыла, протянула Осе.

— Грейся, малявочка!

Во фляге было сладкое вино, с пряностями, тёплое, бархатное на вкус, и Оса, призадумавшись, в три глотка выхлебала всё. В голове у неё сразу зашумело, и музыка, бравурная, бодрая, заиграла громче.

Вороны летели, застя бледное солнце, и мёрзлые ветви дрожали над головою, грустно звеня.

— Я всё нечаянно выпила, — отдала Оса Нати пустую флягу.

Нати фыркнула, отчего-то злясь, выдернула флягу из её руки и протянула Тёме с сердитым:

— Мы всё выпили, не обессудь, князь.

— Да на здоровье! — щедрый Тёма принял фляжку, и вдруг весело зашвырнул пустую посудинку в сугроб. — Прощайте, и ты прощай, мон пети!

И улетел вперёд, только конский зад и мелькнул в снеговых облаках.

Нати, кажется, разозлилась на Осу за выпитое вино. Оса отчего-то вдруг ощутила, как остры и жёстки ее колени. И пальцы у Осы на плечах — как когти. И всё катание как-то вмиг померкло, солнце зашло за тучи, и даже вороны в небесах потемнели. И принялись каркать, словно предвещая дурное. И дома вдоль дороги показались тёмны, и кусты черны и страшны, и засохшие травы так тоскливо торчали из-под снега, словно волосы на ведьмином подбородке.

Оса прикрыла глаза. Ей грустно сделалось. И от того, что когда ей будет двадцать, тому красавцу, на царских запятках, станет девяносто. И от того, что она, Оса, дурно рисует и никогда не выучится. И от того, что маменька умерла, и сама она, Оса, тоже вот-вот умрёт. Так тяжко на сердце!..

Поезд остановился. Он описал полный круг по своей накатанной колее и вернулся к подъезду.

— Ступай! — как только кони встали, Нати чуть не за шкирку высадила Осу из санок, странно, что не поддала коленом под зад. — Прощай, малявка! — и прибавила по-русски: — Катись к херам…

Оса пробилась через скороходов и конюхов к чёрной лестнице. Как же холодно стало! Словно в ледяную воду окунулись и руки и ноги.

Она взбежала по лестнице, тяжело, едва дыша, и жёлтые звёзды стояли в глазах в полумраке чёрного хода.

Когда Оса, волоча за собой на верёвке варежки, вошла в приёмную, герр Окасек опять вязал. Оса решила, что не пойдёт в кабинет, пока там этот обер-гофмаршал. Он ведь её не выносит. Оса слышала за дверью его самодовольный картавый голос. Она уселась в кресло, и герр Окасек поднял на неё глаза.

— Отчего ты не идёшь работать? Ты ведь подмастерье, верно?

— Всё равно меня выгонят, — мрачно ответила Оса. — Вот и не иду.

— Погляди на меня, — вдруг попросил Окасек. — Тебе невесело сейчас? И дышится трудно?

— В груди тяжко, — согласилась Оса.

Окасек отложил вязание и посмотрел на Осу очень внимательно.

— Тебе грустно? — спросил он требовательно и строго.

— Очень…

— Пойдём! — он встал, взял Осу за руку. Подвёл её к двери в кабинет и толкнул створку.

В кабинете Аделина наносила тени на последнюю птицу, а обер-гофмаршал сидел в своих письмах, весь обложенный дрожащей на сквозняке бумагой, как богородица в листах.

— Ваше сиятельство! — позвал Окасек. И когда гофмаршал поднял от писем голову, прибавил грозно. — Глядите!

Муаровый чёрный. Такой делается кожа от яда аква тофана. И даже всего через час после принятия яда бледный сероватый муар проступает на щеках. Ложатся тени под глаза, словно нарисованные гримёром. И приходит великая печаль.

Лёвенвольд видел подобное за свои сорок два года тысячу раз. Ну, не тысячу, но сто раз точно. И дюжину раз сам был этому причиной. Девочка, три часа назад весёлая, красная и назойливая, теперь стояла на его пороге в маске смерти, и чёрный ангел целовал её и целовал, зябко щекоча крылами. С каждой минутой приближая точку невозврата, когда ничего уже не поможет.

Обер-гофмаршал бережно отстранил листы и поднялся из кресла.

— Иржи, отпусти её руку, — спокойно велел он Окасеку. — Жизнь совсем ничему тебя не учит. — И потом обратился к Осе: — Подойди ко мне, девочка.

В голосе его не было ничего, кроме брезгливости, кроме усталости. Оса подошла — теперь, когда болело в груди и стало так грустно, этот человек не нравился ей ещё больше. Бледный, злой, и глаза как будто заплаканные.