— Мне нужно знать, ваше сиятельство, как мне быть дальше…
Доктор подошёл к нему, встал позади. Лёвенвольд стоял, как сперва показалось, под собственным портретом, и смотрелся в него, как в зеркало.
— Будет жар, день или два, потом слабость, потом всё, — бросил он небрежно, через плечо. — Впрочем, я завтра пришлю к тебе Климта. Он посмотрит девчонку и скажет, что делать. Мой доппельгангер, второй Рьен. Он всё знает про мои митридаты.
— Спасибо, ваше сиятельство.
— Да не за что. Я отчасти сам виноват перед тобой, Яси, что так плохо следил за своими клевретами. Но отчего ты сразу не сказал мне, что Оса твоя — не та девочка? Что та, настоящая, давно умерла? Ты развёл эту глупейшую интригу, и нашлись желающие убрать с доски новую, неожиданную фигуру. А фигура-то оказалась не та, вовсе не та.
— Как вы поняли?
— Да просто увидел. У той, настоящей, девочки — были синие глаза, как сапфиры. Как у её венценосной матушки.
Говоря, Лёвенвольд не сводил глаз с портрета. Юноша на портрете написан был в полный рост, в лучших традициях Каравака — яйцо с глазами. Тонкий, белый, матово-нежный, с трагическими арками бровей и капризным остзейским прикусом. Горностаевая мантия спадала у юноши с плеча, и для непонятливых подписано было внизу — «Пётр Вторый».
— Очередная мистификация, — усмехнулся Лёвенвольд. — Вот что ты помнишь, Яси, про господ Тофана?
— Составляют яды, — промямлил доктор, припоминая, — Ну, не могут яды свои продать, только обменять или подарить. Иначе фортуна изменит…
— А ещё? Не знаешь? У господ Тофана не бывает детей. Если только они не завели их прежде, чем связаться с алхимией, как одна везучая неаполитанка. Мой старший брат умер, не оставив потомства, и меня, похоже, ожидает та же участь.
— А как же…
Балерины в его гареме, певицы в его театре? Шестеро детишек княгини Лопухиной? Девочка Кетхен? И этот мальчик на портрете, покойный царь Петруша — сколько слухов было, что кронпринцесса София-Шарлотта прижила его именно от аманта, от своего гофмаршала, младшего Лёвенвольда…
— Смешная у меня страшная тайна, да, Яси? — Лёвенвольд повернулся к доктору на каблуках и невесело рассмеялся. — Нет, я не знаю, от кого беременеют девки в моём театре, и выписываю им пенсию, просто чтобы не померли с голоду. И царица родила не от графа Лёвольды, а от кого-то из своих тогдашних, от Бюрена или от Корфа. И княгиня Лопухина каждый год приносит приплод — от мужа или от Ботта-Адорно… Я не знаю, не знаю!.. И твоя Лючия рожала от кого-то из своих театральных, не от меня. И даже этот мальчик на портрете…
Доктор недоверчиво оглядел сперва портрет Петруши, затем портреты соседние. На них были родители юного императора, кронпринц Алексей и кронпринцесса Шарлотта. Сухие, лупоглазые, носатые. И чуть подалее — Петрушина сестрица Наталья, тоже невзрачная и лупатая.
— Петичка был красивый, — вздохнул Лёвенвольд. — Он всё высматривал наше сходство, он так ненавидел меня и под горячую руку однажды едва меня не повесил. Порода… Но — не моя, не моя… ma non con te. Он уверовал в мистификацию, а Каравак, криворукая гадина, как назло, всех красивых рисует похожими. Нет, Петичка был саламандра, огонь, как настоящий дед его, а я — всего лишь холодная змея, бессильная виверна. Не та кровь. А малыш прожил жизнь, искренне полагая себя моим бастардом — бедный, несчастливый, злой мальчик.
— Значит, и Оса…
— Ага. Теперь ты будешь ненавидеть меня чуть меньше, ведь правда, Яси? Она не моя. Моих попросту нет. А теперь увози её домой и вели кучеру править осторожно, чтобы её не стошнило. А завтра я пришлю к тебе Климта. Моего второго Рьен. Прощай.
Лёвенвольд поднял руку — звякнул браслет — и бережно погладил по щеке красавчика Петрушу на портрете, своего небывалого, несчастливого, злого сынишку.
Ma non con te…
Ван Геделе повернулся и пошёл прочь, чувствуя, как он шаг за шагом поднимается из тёмных вод, из оплетённых водорослями глубин, из подводного царства — на волю.
Оса не была его дочерью.
Яков Ван Геделе женился на Лючии, когда Оса уже родилась. Он, лекарь в придворном театре, сам принял роды у певицы, театральной примы. Прима была любимицей у хозяина театра, «моё божественное меццо». Никто и не сомневался, от кого у неё ребёнок.
Яков влюбился в неё тогда — с разбегу — и в пропасть. Женился, не раздумывая, «потом приручу». А капризная певица всё не шла ему в руки. И в Варшаву уехали, и столько лет прошло, а Лючия всё страдала о своём графе. Пела о нём баллады, рисовала его в альбомах. А граф позабыл о ней, даже в письмах не спрашивал о Лючии ни слова. А потом она умерла. Так и не приручившись…