Выбрать главу

— В первую же ночь? Конечно же, нет, — рассмеялась его жена. — Вы и вправду чересчур либеральны. Пойдёмте спать.

Пойдёмте спать… Отчего-то ему до последнего не верилось. Яков, наученный и измученный прежним горьким опытом, этот свой брак не удерживал в кулаке, напротив, отпустил, как бабочку на раскрытой ладони, хочешь — лети.

А она осталась.

За окном ветер гнал небывалые летом снеговые тучи, и собаки лаяли за околицей. Удивительно, что ночной этот собачий перелай, перекличка почему-то звучит умиротворяюще и утешно для тех, кто слушает её из дома, из постели, из-под одеяла, сквозь подступающий сон.

— Как славно лают, — сказала и Аделина, прижимаясь к мужу. — Как будто желают спокойной ночи.

Яков обнял её, поцеловал трепещущие прикрытые веки. Не верилось… Ему и прежде в жизни попадались невинные девицы, но ни на одной из них он доселе не был женат.

Поздней ночью, почти под самое утро, приехала карета из крепости. В карете обнаружился приятель Сумасвод. Он взбежал на крыльцо, звякнув шпагой, и забарабанил в дверь. Збышка, от холода в ночном колпаке, отворил ему и тут же кликнул хозяина.

— Кто помер у вас, что ты примчался? — доктор вышел на крыльцо уже одетый, раскрыл табакерку, предложил гостю. — Или очередного запытали по волынскому делу?

— Всё — волынское дело, — кривенько ухмыльнулся Сумасвод, — конец охоте, завтра в восемь пополуночи казнь. Уже сегодня, выходит.

— А сейчас?

— Сейчас — язык иссекают главному фигуранту. Для того и доктор надобен, следить, чтоб жертва кровью не истекла, прежде утрешней экзекуции.

— Погоди… Я вещи возьму и в карете поговорим.

Доктор вернулся в дом, взял саквояж и накинул плащ. О, хладное лето сорокового!

— Я в крепость, надолго! — крикнул в комнаты.

И шагнул за порог.

— Для чего ему режут язык? — уже в карете спросил доктор у Сумасвода. — Что за идиотическая новация? И почему в крепости, перед казнью, а не на эшафоте?

Сумасвод оглянулся в окошко, на кучерскую спину, и ответил, понизив голос:

— Он смелым оказался чересчур, главный фигурант. На допросе заявил, и при всех, при папе и при писарях, что не побоится на эшафоте обвинить, — голос стих до шипения, — дюка нашего, и во всех его грехах.

— В каких же? — уточнил тут же доктор.

— Если б сказал, язык бы ему не секли, отравили по-тихому в камере. Нет, князь интригу не раскрывает, только одно слово говорит — Балтазар. А что это, кто это? Папа нуар и так и сяк к нему, и кнутом, и с посулами — не-е. Не говорит князь. На эшафоте — обещает — скажу. Вот герцог и повелел, отдельным приговором, язык ему перед эшафотом иссечь.

Карета переезжала мост, и доктор привычно глянул туда, где прежде стоял ледяной дом — но, конечно, там давно ничего не было. Просто чёрная, пустая, гладкая вода.

— Герцога можно понять, — сказал Ван Геделе. — Он непрочно сидит в своём седле. Толкнут — повалится. Вот всё его и пугает. И обещание смертника, и слухи, и сплетни.

— Убийца, — одними губами сказал Сумасвод, но доктор прочёл, — дело его пропащее. Но всё равно убивает, — и прибавил чуть громче: — Третьего дня призрак видели в тронной зале.

— Я слыхал, — ответил Ван Геделе, не понимая ещё, при чём здесь герцог.

— По этому делу, о призраке, карету чёрную отправили. К дому Модесты Балк. Чтобы взять ведьму и вывезти её прочь, в Берёзов или подальше. Потому что и прежде Модеста таких привидений призывала, но теперь много на себя взяла — в тронном зале, и при матушке, у той едва родимчик не сделался. Герцог, говорят, трясся опять, от злобы и от страха.

— И?

— И едем мы с Мирошкой к ней, она как раз под утро домой вернулась, лезет из возка своего — и тут мы во двор.

— И?

— Что и-то? Побелела как мел, да и пала лакею на руки. Мирошка подошёл, потрогал — мёртвая. От страха… От страха этим годом многие мёрли, как нашу карету видели. Я ж говорю, убийца герцог.

Доктору жаль стало Модесты. Только Сумасвод, кажется, напрасно обвинял герцога. Разве тот повинен был в чужом страхе? Но этот гвардеец готов был винить нелюбимого им фаворита вообще во всём.

Карета взобралась на холм, и вкатилась на крепостной двор — курицы так и прыснули из-под колёс.

— А, Леталюшка! — перед дверью камеры стояли Аксёль с инструментами, Прокопов с писарским подносом, и сам папа нуар. Он и обрадовался Ван Геделе, как родному. — Иди, он же обещал говорить с тобою. Вот и пускай говорит, а ты слушай. А вы, — кивнул папа Аксёлю с Прокоповым, — отойдите подалее, и ждите моего приказа. Ступай же, Леталюшка, поговори, поговори с ним.