Выбрать главу

— О, миа кор…

Откуда-то сверху, тихо-тихо, и скрипка — вступает нежно и властно, и сердце — трогается с места и бежит, бежит…

Голос, что звал её, обрёл плоть. Лисавет повернулась, вышла из зала — ещё раз салют, цесаревна! — и побежала вверх по лестнице.

— О, миа кор…

Коридор, коридор, поворот. Зеркала, портьеры, портреты, статуи, маски — так лодка плывёт по течению, чтобы вдруг оказаться в излучине реки. В малом концертном зале, царстве господ Арайя и Даль Ольо. В зале, к которому примыкает и комнатка обер-гофмаршала.

— Доброе утро, ваше высочество, — шепотом поздоровались двое на сцене, и переглянулись, и рассмеялись. О, маленькая интрига, маленькое предательство. Синьор Арайя был ревнив и завистлив и не терпел, когда на сцене ставили чужие оперы, не его. А господин Лёвенвольд тайно обожал Генделя, и господин Даль Ольо — явно обожал господина Лёвенвольда. Тайная репетиция, на рассвете, пока спит ревнивый синьор Арайя. Ведь если он узнает — непременно приревнует, обидится и оставит двор, и отбудет на родину, а это нельзя, катастрофа!

Двое заговорщиков на сцене — сам Даль Ольо со скрипкой, божественной своей Медузой (да, у инструмента есть имя, ведь есть же душа и характер) и меццо-сопрано Чечилия Пьюго. А, вот выступил из-за кулис и третий, золотой голос русской оперной сцены, кастрат Медео Модильяни.

— Господа, вы готовите сюрприз для обер-гофмаршала? — догадалась Лисавет.

— Но-но-но, не сюрприз, — стремительно возразил ей Даль Ольо, — господин Лёвенвольд — наш провожатый на этом извилистом пути. Он так мечтал услышать со сцены «Остров Альцины», хотя бы не целиком, хотя бы несколько арий!..

— Так гофмаршал здесь?

«Брать, что захочется, можешь уже сейчас…»

— Он у себя, он разговаривает…

— Продолжайте, господа, я вам не помешаю, — милостиво позволила Лисавет.

«Я всего лишь зайду взять то, что мне отчего-то так захотелось…»

И Медуза — заиграла, роняя тёмные капли сердечной муки, и выступил на середину сцены нежнейший Медео в огненном парике и запел, словно сглатывая идущую горлом кровь:

Il caro amantenon siegue il piedee fido resta…

— пауза, и снова — горлом клокочущая кровь —

…ma non con te…
(Твой возлюбленныйне уклонится с пути и будет верен …но не тебе…)

Все трое упивались — игрой, сами собою, друг другом, музыкой, тайной.

Лисавет обошла сцену, скользнула за портьеру и секунду спустя была уже у двери. Приоткрытой примерно на треть. В этой комнатке обер-гофмаршал хранил свои наряды — в общей гардеробной у него постоянно пропадали шляпы, — и ночевал после затянувшихся празднеств, и принимал метресс, и играл в карты. Комнатка заставлена была зеркалами, манекенами, парикмахерскими болванами — как весь его жизненный путь.

— Так и будет, Эрик, — умоляющий шелест почти заглушён был торжественной оперной арией.

Лисавет встала за приоткрытой дверью и заглянула в щель — между дверью и стеной, там, где петли. В узкую щёлочку виден был край козетки, и человек, который на этой козетке сидел.

Лисавет прекрасно помнила серебряный домашний халат дюка Курляндского. Внешне казалось, что этот его халат из жёсткой, шершавой, твёрдой ткани — если смотреть, не трогать. На ощупь же ткань была мягкой, и так хотелось гладить её и гладить, не отнимая руки.

Сам хозяин комнаты, обер-гофмаршал, на козетку не сел, бегал по комнате, стуча каблучками — словно перестукивала копытцами косуля. Он просил, умолял, почти плакал:

— Эрик, я знаю, знаю, я ощущаю себя безумцем, которого не желают слушать, Кассандрой. Я вижу, как все они стоят за твоей спиною и вот-вот набросятся, как хищники на беспечную жертву. Они не друзья тебе, Эрик. И твоя помолвка с квинни — это не решение, это приговор, вас раздавят обоих, а я смотрю на тебя и уже ничего не могу… Эта квинни — твой приговор, она не нужна, Эрик…

Лисавет не знала ни английского, ни шотландского, но понимала, что «квинни» — обидное, игрушечная принцесса, безделка, марионетка. Так уж называл ее Рене Лёвенвольд.

— Мой Эрик, твоей машине для полётов не поднять двоих. Но, может быть, просто выехать в Вартенберг или в Биген, вот прямо сейчас, одним дормезом… Помнишь, ты умолял меня — уедем, уедем, а теперь я вот так же умоляю тебя…

И герцог наконец-то ему ответил, спокойно, насмешливо:

— Скоро же ты передумал. Но знаешь, твоё пламя вспыхнуло за этот прошедший день, да только вот моё — успело перегореть… — В просвете между дверью и стеной мелькнула его рука, тёмная, в бликах перстней. — У меня ведь семья, Рене. Это ты один. А я — как Ной, неспособный бросить нелепый ковчег, в котором спасаются разные твари. Бисмарки мои и Трейдены.