Выбрать главу

Прокопов сразу понял, что арестованный уже приговорён, ему не выйти из крепости живым, и в этих сетях даже не стоит биться — смертный вердикт написан и подписан, что на допросе ни говори. А он защищает себя столь толково и отважно и в безвыходной ситуации. С дыбы, из-под кнута. А мог ведь попросту подмахнуть вины свои, без мучений — всё равно решено.

Эта ненужная отвага завораживала. Прокопов не простил его, конечно. Но он писал свою летопись, дельно и честно, и думал: когда-нибудь прочтут, и оценят. Был человек, жил как говно, а вот умирал красиво. Впрочем, он всё делал красиво, этот бывший регент, любимец, актёр, заигравшийся игрок.

— По-хорошему, я немного обманул тебя… — Яков протянул Аксёлю тяжёлый сапфировый крест. — Дюк Курляндский передал для тебя сей артефакт, чтобы ты был добрее и снисходительнее к его маленькому герцогу. Если вдруг и ему пропишут экзекуции.

— Не пропишут, — Аксёль взвесил на ладони крест, рассмотрел синие камни. — Никому уже ничего не пропишут. Посланник де Барант направил правительнице запрос о гуманном содержании арестованных. Он обязан герцогу орденом, вот и мечется. Интересно, кто же ему столь скоро наябедничал. Наши, конечно, перепугались скандала и теперь велят совсем никого не бить.

Они сидели в пустой караулке, Ван Геделе собирался возвращаться в столицу, Аксёля и Прокопова пока не спешили отпускать.

— Что за стих герцог прочитал, прежде чем ты его подвесил? — спросил Прокопов, всегда тянувшийся к новым знаниям.

— Из французского поэта Виллона, «сейчас верёвка на шее узнает, сколько весит этот зад».

— Я начинаю думать, что он даже стоил своей цены, — философски произнёс Яков. — Как он держался? На два или на семь?

— На сколько захочешь, — мрачно отвечал Аксёль. — Он вообще ничего не подписал из того, что заготовил для него наш папа, ещё и обвинил во всех своих грехах фельдмаршала фон Мюниха, и грамотно так — даром, что на дыбе. Сколько ему лет, пятьдесят? Одно я понял — мне тридцать пять, но мне никто не предложит за мою любовь целой империи, и сегодня я наконец-то увидел, почему, — проговорил Аксёль и для наглядности показал руками.

— Я тоже не могу забыть, — вздохнул Прокопов. — И, как ты понял, мне обидно вдвойне.

Более не фон Мекк и не фон Бирон. У арестантов ведь нет имён.

Два солдата расставили на столе обеденную посуду, перемигиваясь и бросая на арестанта лукавые взгляды. Но более не фон Мекк, что было, то прошло.

Обеды здесь хороши, перепела, пудинги, бланманже. И комендант позволяет сервировать на переданной из дома посуде, на серебряных блюдах герцогов фон Бирон. Пусть сам ты более и не Бирон.

Он ждёт, как уйдут солдаты, но и тогда не садится за стол. Лязгает замок, и тут же за окном, как сердце, бьёт пушка. Одинокий сердечный удар. В этот час прибывает и паром.

Арестант легко взлетает на приступку под окном, подтягивается к решётке, и в мутном стекле, в пушистом инее протапливает дырочку — глядеть.

Вот сходят они с парома, Бинна Бирон и её камеристка. Бинна в тёмном, как вдова, хоть она ещё и не вдова. Лица её не видать, но зачем, если и так помнишь. Вот она подходит к караульным, стройная, в соболином серебре, в маренговом сером. Вкладывает в перчатку караульного монетки, и её пропускают. И всё. Обратно — лишь через час.

В день ареста она бежала за санями, увозившими в ночь её мужа — босиком, в одной рубашке, бежала по снегу, пока не упала без чувств.

«Но на горящие угли уже поставили для неё железные туфли; их принесли, держа щипцами, и поставили перед нею. И она должна была ступить ногами в раскалённые докрасна туфли и плясать в них до тех пор, пока, наконец, не упала замертво наземь».

Тот, к кому пришла она в крепость, её муж, вряд ли вот так же прильнул к стеклу и глядит на неё из собственной камеры. Он прежде совсем не глядел на неё — не станет глядеть и сейчас.

Только ты, восторженный дурак Густель, смотришь на неё каждый день, как лиса на виноград. И даже, как та лафонтеновская лиса, не говоришь себе «зелен», просто отвечаешь «нет». Не тебе. Ma non con te…

Бог даст, перед казнью позволят проститься, поцеловать её руку. Но и тогда она станет смотреть мимо, через голову твою — на другого. А тот, другой, через голову её, тоже давно уже глядит на другого, и никто никогда не глядит друг на друга. Но разве это ли не есть последняя, лучшая верность, любить до гроба и за гробом, так и не слыша ответа?