Ссыльный сидит на самых последних ступенях, в окружении двух хитроумных голландских удилищ. Чуть поодаль отставлено серебристое ведёрко, в котором пока никого. Пастору с верхних ступеней это видно отлично. Поплавки подрагивают среди осоки — увы, всё не уходя и не уходя под воду, и рыболов не сводит с них глаз, как будто доски не скрипят опасно за его спиною, и никто не подкрадывается с душеспасительной проповедью. Ссыльный зовётся — господин Биринг, и больше никак, такое уж имя выдумали для него его петербургские тюремщики. Впрочем, пастор обращается к нему — «сын мой», как и прежде, и оттого никогда не путается в его именах — прошлых, позапрошлых, настоящих.
— И снова приветствую вас, сын мой, — со сладостным предвкушением начинает пастор, — Утреннюю беседу прервал ваш внезапно случившийся сон…
— Жаль, что внезапный сон неуместен на рыбалке! — Он не поворачивается, не смотрит, он не сводит глаз со своих поплавков. — Ты можешь продолжать свою речь, падре. Мне никуда не деться от тебя — с этой лестницы. Я уснул, когда речь велась о гордыне и о наказании за гордыню, и о стяжательстве, и о чём-то таком еще. Валяй же дальше, отец мой.
— Гордыня, стяжательство, властолюбие, — перечисляет с удовольствием пастор, — коими камнями и вымощена дорога, что привела вас на сии ступени.
— Напоминаю, падре — эти ступени выстроены по моему распоряжению, год назад здесь валялись три камня и торчали два пня… — Пастор не видит его лица, но в голосе слышит улыбку. — Твоя образная речь страдает от недостаточно продуманных сравнений.
— Гордыня, — смиренно повторяет пастор.
— Так что есть, то есть. Сам посуди — из такой грязи и в такие князи. Только дурак не станет гордиться подобными газартами. Даже сейчас — много лучше, чем то, с чего я когда-то начал. Я слишком слаб для скромности, прости мне, отец мой.
— Стяжательство…
— Сказано — «не укради», но никто не запрещает принимать подарки. И оплату по условиям длительного, затянувшегося на столько лет, контракта. Поверь, падре, подобный контракт именно так и стоит. Ты же не попрекаешь тенора тем, что он поёт за деньги? Тенору хорошо, он попел-попел и ушёл за кулисы, а когда ты на сцене всегда и в руках одно, а в мыслях абсолютно другое…
— И прелюбодеяние, — с готовностью напоминает пастор.
— Издержки профессии… — Поплавок уходит под воду, и рыболов отправляет в ведёрко первого трепещущего карася. — Грешен. Стоило бы раскаяться, но теперь, когда нет больше предмета для искушения, это было бы нечестно. Слишком по-ханжески. Оставь мне, падре, моё грешное прошлое. Кирха, в которой служишь ты свои службы, в конце концов, выстроена именно на средства от прежних моих грехопадений. Прими этот дар и прости меня.
Пастор делает паузу, то ли собираясь с силами, то ли набираясь храбрости.
— Бог простит вам, сын мой, то, что сделано было ради вашей семьи, и то, что сделано было ради вашей бедной родины. Пусть и кривыми, грязными, окольными тропами — но вы стремились к доброй цели. Мы с вами много беседовали об этом прежде, и я полагаю, бог простит вам. И гордыню, и стяжательство, и прелюбодеяние, и властолюбие. Вы, сын мой, никогда не делали зла намеренно, и вы хотели, в конце концов, хорошего — и родным, и соотечественникам.
— Ну, слава богу! — с показным облегчением выдыхает ссыльный. — Ты поднимешься по лестнице сам или мне проводить тебя?
Ещё одна рыба — длинная, узкая, молочно-белая в солнечном свете — мелькает в воздухе и вдруг срывается с крючка.
— Одержимость, — тихо и будто бы грозно произносит пастор. — Одержимость недостойным предметом.
— Я ждал, когда же ты о нём заговоришь.
Он так и не повернул головы, провожает взглядом уходящую на глубину белую рыбу. Она умрёт все равно, у неё уже вырваны внутренности. Его рыболовным крючком. И она всё равно — не его… Никогда не будет.
Ты никогда меня не получишь.
…ma non con te.
— Нет благих намерений, чтобы подобное оправдать.
Пастор говорит ласково, но в голосе его слышится твердость железа. Это их давний, ещё доссыльный спор.
— Может, и не нужно, падре? — рыбак забрасывает удочку и снова смотрит на поплавок, — Может, лучше в аду — но в хорошей компании, чем в раю — но одному? Или — с тобою… Шёл бы ты в дом — утешать герцогиню, или наследников, или кого-нибудь ещё. От твоего общества у меня не клюёт.
— Одержимость греховна, — повторяет пастор с мягким нажимом. — Я много думал, я пытался понять, за что же мы так наказаны? Все мы… Порою мне кажется, ежели вы раскаетесь и однажды выпустите это из рук, все мы будем спасены…
— Ты бредишь, отец мой!.. — гневно начинает ссыльный, но пастор спускается у нему, садится на одну с ним ступень и молча указывает на то, что машинально перебирает он в своих пальцах.