— С графом Рене? — переспросил Яков, отстраняясь.
— Ага… И ничего там не оказалось чудесного — как с доппельгангером, право слово. Такие же, как у меня, клычки, и такие же шрамы… Он опия надышался, и в разгар всего принялся рыдать: «Ах, всё лучшее кончилось, и ничего не будет, и лучшие люди умерли, их уже не воротишь». Видать, про братца своего, про Гасси. Я засмеялась тогда: «Отчего же не воротишь?»
Модеста вытянула из рукава амулет гри-гри, показала, смеясь.
— Но он не верит в магию, а то я б подняла ему братца. Вот только зачем? Отчего люди любят тех, кто так их мучил? Тех, кто их любит — не ценят, а тех, кто мучил — любят, помнят, никак не отпустят? У графа Рене ведь вся спина изранена, как у меня, и не от кнута, а по милости старшего братца, и давненько, с его детства, с Лифляндии, он как-то сам мне плакался.
— Я знаю, я однажды видал его спину. И даже накладывал швы.
Доктор вспомнил — и те швы, и те шрамы, и прежние, очень-очень старые шрамы, на узкой белой спине у графа Рене — водяные знаки, вексель братской любви господ Лёвенвольде.
— Так что ему неймётся? Похоронил своего злодея — и живи дальше. Нет, он как приложится к табакерке — сразу рыдает, ах, Гасси, ах, узнать бы, кто же отравил тебя в Польше?
— А я ведь знаю, кто отравил Гасси в Польше, — усмехнулся доктор, вставая с постели, и продолжил со злым удовольствием: — Когда-нибудь я непременно ему расскажу. Я и приехал в Петербург, чтобы сказать ему эту новость. Это переломит его жизнь навсегда, надеюсь.
Модеста изумлённо вскинулась — она не ждала от любовника такой злости.
Но ничего не успела спросить, в дом вернулся с гулянок кучер Збышка, и доктор Ван Геделе велел немедленно отвезти гостью домой. Ведь предстояло ещё приготовить правдивое зелье для Хрущова.
«Больше не стану с ней спать. — Ван Геделе опять невольно скользнул взглядом по силуэту на подушке, — поиграл, и довольно. Как здесь говорят: „Чёрт-чёрт, поиграй и отдай“. Оба мы утолили любопытство — и будет».
Из реторты наконец-то повалил зловонный дым, реакция прошла, сыворотка была почти готова, осталось лишь процедить. И тут же, как по заказу, за окном послышался лошадиный храп и звякнул колокольчик — прибыли из крепости. Доктор отдёрнул штору — сам Хрущов спешил к его крыльцу в распахнутой шубе, как всегда, по-собачьи устремлённый.
Небо на востоке едва-едва розовело. Ледяной дом на Неве-реке откликался и на эти робкие рассветные лучи, поигрывал осторожно, стеклянно, то розовым, то сиренью. Доктор вспомнил, что видывал он у одного отравителя камень в перстне, в лучах игравший вот так же, то кровью, то перетекая в адонисов лиловый. Под игривым изменчивым камнем у отравителя прятался яд, аква тофана, и доктор подумал: а сколько же яду тогда может быть спрятано там, внутри, под сверкающим саркофагом причудливого ледяного дворца?
— Отчего вы сами за мной приехали, асессорское благородие? — спросил Яков у Хрущова.
Тот зевнул, поправил на ушах шапку.
— Там сейчас наш папа нуар, а с ним куда страшнее, чем с вами. С ним не знаешь, где жопкой на гвоздь налетишь. Вот я и вырвался на часочек, чтобы вас привезти.
Возок пропрыгал по понтонному мосту и вознёсся на остров. Возле равелина стояли аж две так называемые чёрные кареты, два кожаных скоростных возка для арестантов, как в сказке, без окон, без дверей. Нет, двери у них, конечно же, были, маленькие, незаметные, окованные железом. Чёрные кареты славились быстротой и бесшумностью, и, говорят, несколько знатных дворян померло этой зимой от разрыва сердца при появлении под их окнами приземистого чёрного силуэта.
Сейчас одна из карет стояла раскрыта, и внутри неё мрачно мерцали зловещие железа, арестантские оковы. Из второй Мирошечка с товарищем со всем почтением выгружали очень толстого, очень высокого и очень красивого человека, нарядного и румяного от слёз. Красавец, не скрываясь, в голос рыдал и даже поскуливал, и доктор подумал про себя, что нормальный мужчина уж скорее позволит себя пытать и даже убить, чем допустит такой вот публичный рёв.
«Впрочем, я совсем не знаю, как здесь пытают, — тут же одёрнул себя Ван Геделе, — а он, возможно, знает».
— Куда его, благородие? — вопросил Мирошечка, завидев лезущего из возка Хрущова.
— Во вторую пока, — велел Хрущов небрежно, — а там будем смотреть. Аксёль нынче занят, как станет свободен — возьмёт его.
Красавец от этих слов ещё пуще завыл и затрясся, предчувствуя судьбу.