— Привет, Мирошечка! — окликнул Хрущов одного из хохотунов-гвардейцев. — Как там ребятки мои, по домам давно?
— Какое!.. — тягуче отозвался красавчик-гвардеец. Был он черноглаз и как-то особенно ярко смугл, под белейшим париком и снегом припорошенной шляпой, и слово «какое» произнёс с греческим гортанным «э» на конце — «какоэ». — Здесь ребятишки твои, на стене сидять, песни спевають.
Доктор невольно представил себе ребятишек, сидящих на отвесной стене, как мухи.
— Вот и славно, — обрадовался Хрущов. Он приобнял доктора, увлекая его за собой в обитую железом дверку узилища. — Успеете, значит, познакомиться. Но сперва — поторгуемся, мемории зачтём. Может, вам ещё и не глянется у нас.
Они шли по коридору — потолочки низкие, полы гулкие, от стен холод. Свет падал клетчатыми бликами из зарешёченных, на самом верху, бойниц.
— Отчего прежний доктор помер? — спросил осторожно Ван Геделе.
— От старости… — Хрущов отворил собственным ключом невзрачную, в ряду таких же, дверь, вошёл и поманил доктора за собой. — И тот, что до него, тоже от старости помер. Мы своих лекарей лелеем, как розы — пятьсот талеров в год.
— У нас в Лейдене профессор имел такое жалованье, — вспомнил доктор. Правда, обер-гофмаршал посулил ему ещё больше. Но где он ныне, тот гофмаршал? — И каждый день на службе нужно присутствовать?
— Какоэ!.. — рассмеялся весельчак Хрущов, явно повторяя давешнего гвардейца.
Они стояли в кабинете, скромном, холодном, с таким же, как в коридоре, решётчатым окошком-бойницей. Видавшая виды мебель, бюро с поцарапанными ящичками, стол со щербатой столешницей, и на столе — приборы для письма, спартански скромного декора. Стену украшал портрет нарядного румяного господина, ценою явно превосходящий всю прочую немудрёную обстановку.
— Добро пожаловать в наш цвингер. — Хрущов приглашающее кивнул доктору на стул, а сам принялся рыться в недрах бюро. — Сейчас, мемории для лекаря отыщу… Наш прежний лекарь, Фалькенштедт, имел практику в городе, и к нам являлся разве что по большим праздникам. Раз в неделю, если два — это, значит, медведь где-то сдох. Дел нынче мало, доктор с нами не сидит, мы запиской его вызываем. Если пытка, и покалечили кого, или кто болеет, так, что помереть грозится. А в остальном — сами, сами, кат наш сам бывший лекарь, справляется собственными силами. Есть, правда, почётная повинность — если при дворе праздник затевается — наш лекарь на нём дежурит. При дворе редкий праздник без увечий…
— Это мне известно. Горки…
— Что горки! Тут давеча его светлость, обер-камергер, нынче он дюк Курляндский, изволили в Петергоф привезть икара, и тот летал. На двух крылах таких перепончатых, и над аллеями. На одного пажа икар приземлился, и двум дамам кровь отворяли — от чувств-с, когда диво сие над ними изволило реять.
Доктор представил — и хохотнул. Хрущов извлёк из недр бюро несколько листов, перебрал и отдал.
— Вот мемории для тюремного лекаря, сиречь инструкции — что делать, что не делать. Там же подписка, чтоб тайн не разглашать. Если всё вас устроит, то мы все такую подписываем. И уж если подпишете, доктор, то, как папа нуар изволили сказать, вы наш.
— Это — он? Папа нуар? — кивнул Ван Геделе на портрет румяного господина.
Сходство угадывалось, но портрет был всё же чересчур комплиментарен. А написан — мастерски. Руки, набеленные, с пухлыми пальцами, с острыми ноготками, были в точности как у оригинала.
— Был у нас подследственный один, художник Никитин, — мечтательно проговорил, почти пропел асессор. — Много лет дело его тянулось. Вот, изволил отблагодарить патрона за мягкое обращение. Старался, бедняга!.. Похож вышел папа нуар?
— Похож, — не стал спорить Ван Геделе. Он пролистнул мемории — инструкции, писанные скучным казённым языком, но вполне гуманные и дельные. Подписка, видно, общая на всех, имя следовало вписать в пустую строчку — запрещала болтать за пределами крепости о делах, текущих и прошедших. — Меня всё устраивает. Я — ваш, господин асессор.