— Он стал покойник ещё вчера, когда лупил пииту в герцогском доме. Теперь же он просто кол в себя вогнал, — почти сочувственно вздохнул Цандер.
Настроение его улучшалось — боль в горле смягчилась, и подступало обещанное доктором отхаркивание.
— Знаешь, если собака запаршивела, она перепортит всю стаю. Хороший охотник пристрелит её без жалости. Правда, и без всякого удовольствия.
— Еще бы, собственную-то креатуру, с таким трудом высиженную, — понял намёк Цандер.
— Ты еще докладываешься гофмаршалу? — вдруг спросил Волли.
— Сегодня прогулял, по болезни. А так — да. Но он меня не читает. Он чего-то непонятного хочет — вроде и того же, что герцог, да не совсем. И лекарь мой сегодняшний был — от него.
— Он хочет, чтобы остался герцог — и возле него был всего один человек. Он сам! — Волли встал с барабана и поправил на голове шапку. — Тепло у тебя. Аж лоб вспотел. Навестил тебя — пойду обратно, задам ребятишкам шороху, чтоб не унывали. Ты тоже не унывай, Цандер, выздоравливай.
Волли убежал, и Цандер с удовольствием вытянулся на матрасе. Он подумал, что эту ночь он проведёт дома, нальёт в бочку горячей воды и будет сидеть в ней, пока не отмокнет от грязи. И завтра проснётся чистый и свободный от своей болезни. Нужно приходить в себя и как можно быстрее — впереди горячая пора.
После услышанного сегодня Цандер не сомневался — со дня на день арестуют Базиля, и тот, спасая сынишку, заложит хозяина с потрохами. А ведь карла Федот докладывал, что в доме у Волынского собирается странная компания и обсуждает — прости господи — переустройство общества. А зная наше общество… Короче, пахнет подобная затея не чем иным, как дыбой и плахой. Прав Волли, егермайстер покойник. Уже потому, что дюк Курляндский прежде всего охотник и смотрит на подчинённых, как на собак в своей своре. Если собака охромела или запаршивела — её попросту пристреливают, без жалости и удовольствия. Таков уж кодекс охотника.
В подобные моменты Волли жалел, что нельзя и в русской церкви поставить такую же вышечку — как на каторге, с которой надзиратель глядит на заключённых.
Шёл торжественный молебен, и стоять за спиной у патрона Волли не имел никаких прав — запрещал регламент. Ребятишки его томились поодаль, возле колонн, а сам Волли — как гриф в гнезде, как дирижёр над оркестром, скорчился на неприметном балкончике над самым амвоном. Не всматриваясь, — его было и не разглядеть, — подчинённые знали, что он там, и ловили каждое его движение.
Русские попы поначалу были против, не хотели пускать Волли за амвон, в свою святыню, но начальник охраны его светлейшей милости — не кот начхал, и пришлось смириться, и пустить, и терпеть, и даже соорудить на подоконнике загородку, чтобы Волли не виден был над толпою, подобно вознесшемуся духу. Подзорную трубу в гнездо взять не вышло, сам Волли еле поместился, но острый глаз позволял ему и без трубы разглядеть первых лиц, стоящих в первых же рядах.
Герцог его возвышался, как султан, в окружении трёх своих женщин — двух жён, венценосной и обычной, и потенциальной невесты, цесаревны Лисавет. Волли оценил, как дурно выглядит сегодня государыня — вот ведь бедняга, столько лет слушалась докторов, никогда не ужинала, почти не пила вина, и всё равно нутро, застуженное в бедные годы в холодном митавском замке, дало о себе знать.
«Жаль её, добрая у герцога была хозяйка!..» — подумал Волли о ней, как уже о мёртвой.
Он перевёл взгляд на своего патрона — тот стоял с молитвенником и крестился, как лютеранин, под ненавидящими взглядами множества православных патриотов.
Волли представил, как будут смотреться вместе герцог и Лисавет, и ведь представилось неплохо — он весь такой демонический и мрачный, а она — воздушная и белая. Дай-то бог. Лисавет не сводила глаз с третьего певчего в ряду, и певчий на неё в ответ поглядывал, и Волли сердито подумал русскими словами:
«Баба — дура».
Всё-таки герцог и певчий — они как афедрон и палец.
Бинна фон Бирон не крестилась ни по-русски, ни по-лютерански, никак, просто стояла, опустив глаза, чуть поодаль от августейшей супруги собственного мужа. Она и не посмела бы поднять глаз от молитвенника — совсем рядом с нею, в опасной и сладостной близости, замер в красивой позе начальник почётного караула, генерал Густав. Её запретная тайна. Как тут поднимешь глаза? Бинна не сводила взгляда с молитвенника и беззвучно бормотала священные стихи — и Волли, читавший по губам, вдруг понял, что шепчет она по-немецки, молитву о смирении, и об отказе от себя, во имя главной цели.