Порывания к «доброму старому времени» ощущались и в литературе. По нему вздыхали прямые ретрограды. К нему машинально обращали взор и писатели, «огорченные» неприглядным зрелищем той ломки, которая все круче и круче происходила в русской деревне, разрушая якобы царствовавшее в ней прежде благополучие. Вспоминали патриархальное житье аксаковских Багровых, поэтические усадьбы, где грустили тургеневские герои, преданных слуг, которые разрывали дарованную господами вольную, вроде Натальи Саввишны из «Детства» Л. Толстого…
Салтыков не раз едко прохаживался насчет произведений, где помещичьи усадьбы, которые опутывали все окружающее паутиной тяжкого труда и полного произвола, представали как уютные гнездышки, беззаботно свитые на красивом фоне сельского пейзажа.
«Мы помним картины из времен крепостного права, написанные à la Dickens! Как там казалось тепло, светло, уютно, гостеприимно и благодушно! а какая на самом деле была у этого благополучия ужасная подкладка!» — писал он в одной рецензии еще в 1871 году.
«Дворянские гнезда» утратили в его глазах поэзию не оттого, что их обезобразили своими порубками буржуазные хищники. Его собственное детство было лишено всякого поэтического флера. Ольга Михайловна Салтыкова, эта, по выражению сатирика, «кулак-баба», не видела причин скрывать грубую механику, благодаря которой она подняла благосостояние семейства. Напротив, она пользовалась опасливым уважением соседей именно за ту цепкость и умелость, с какой извлекала все возможное из своего поначалу небольшого, да еще к тому же и запущенного мужем и золовками хозяйства.
Невзрачная местность, обнаженность материнской системы хозяйства, скаредность, грубость, цинизм, прочно укоренившиеся в семейном обиходе Салтыковых, — все словно бы сговорилось с самого детства излечить будущего сатирика от каких-либо иллюзий в отношении помещичьего быта.
Начиная «Пошехонскую старину», Салтыков недаром думал посвятить ее Некрасову: оба они вынесли из детства тяжкую память насилия и произвола, хотя для поэта виденное в детстве смягчалось воспоминанием о материнской нежности.
«Главным образом я предпринял мой труд для того, — писал Михаил Евграфович, — чтоб восстановить характеристические черты так называемого доброго старого времени…»
Многочисленные совпадения эпизодов и характеристик этой хроники с тем, что видел и пережил в детстве сам Салтыков, отнюдь не делают книгу автобиографией. Это, по характеристике Щедрина, «просто-напросто свод жизненных наблюдений, где чужое перемешано с своим, а в то же время дано место и вымыслу».
Повествование в «Пошехонской старине» эпически спокойно, выдержано в неторопливом стиле «жития Никанора Затрапезного, пошехонского дворянина», который, впрочем, является не героем, а скорее рассказчиком. Книга почти начисто лишена каких-либо откровенно-сатирических выходок. Жало щедринской иронии здесь глубоко упрятано.
Фамилия Затрапезный выбрана Салтыковым не случайно. Так говорится о будничном, повседневном, обыкновенном наряде. Крепостное право в его затрапезном виде, без ставшего модным в 70—80-е годы принаряживанья его и в то же время без всякого сатирического преувеличения, — вот что хочет нарисовать Салтыков в своей книге.
Но такова сила изображаемых фактов далекого прошлого, что при всей реальности выводимых в книге лиц «благородного сословия» и почти полном отсутствии карикатурных деталей «портретная галерея» помещиков вскоре начинает вызывать представление о стаде свиней, которые тупо и жадно пожирают пищу и в то же время бестолково топчут ее, затевая между собой бессмысленные свары.
Они, как герои одной щедринской сказки, самонадеянно веруют, что на столе вечно будет стоять кисель и что их забота только без устали его черпать.
Вот блаженно похрюкивают возле своего «нескудеющего» корыта предводитель Струнников со своей супругой: «Некогда было любоваться друг другом: днем — перед глазами тарелки; наступит ночь — темно, не видать».