Выбрать главу

Жандармский штабс-капитан Рашкевич везет его в Вятку.

В Царскосельском лицее Салтыков был одним из кандидатов в «продолжатели Пушкина» (каждый курс обзаводился своим претендентом!). И теперь можно было утешаться тем, что поэт почти в таком же возрасте был выслан на юг.

Правда, в жизни Пушкина хоть сама лицейская пора осталась почти не омраченною. Ему не приходилось прятать свои стихи в сапог от любопытства воспитателей, как его продолжателю! Теперь в лицее воцарилась совсем иная атмосфера. Лицеистам запрещалось даже иметь запертые ящики или шкатулки: у воспитанников не должно быть секретов от начальства! Этот педагогический прием живо напоминал Салтыкову проделку помещицы, которая остригла у своей крепостной «девки» ресницы, чтобы лучше видеть, не дремлет ли она за пяльцами!

Зловещая тень всемогущего Третьего отделения Его императорского величества канцелярии дотягивалась и до лицейских дортуаров.

Рассказывали, что, назначая начальником Третьего отделения графа Бенкендорфа, Николай протянул ему платок:

— Чем больше отрешь слез этим платком, тем вернее будешь служить моим целям…

Действительно, с тех пор до царя все реже и реже доносились рыдания и жалобы. Бенкендорф преотлично понял своего хозяина, — и Россия теперь хрипела с надушенным кляпом во рту.

Давно уже позади проспекты столицы и улочки ее предместий.

Позади гул расходившихся ладожских волн, черные от недавнего пожара улицы Костромы, где, глядя на ошеломленные лица погорельцев, Салтыков подумал, что сам, наверное, похож на них.

Тянулись по обе стороны дороги угрюмые леса — макарьевские, ветлужские. Штабс-капитан похрапывал, приваливаясь во сне к спутнику, и тот только досадливо морщился, но не отстранялся: Рашкевич и во сне как будто помнил, что отвечает за вверенную его бдительности живую кладь.

Случалось, что в окружающей чаще появлялись огоньки. Это не были «дрожащие огни печальных деревень». Прежде чем путник успевал что-нибудь заметить, лошади еще убыстряли свой и без того торопливый бег. Но зимнее ожесточение прошло, и волки просто любопытствовали.

Это были обыкновенные, немудрящие волки, знать не знавшие о своих сородичах, которые мерещились бедному Ивану Самойловичу во сне и в предсмертном бреду.

«— Мама! когда же убьют голодных волков? — спрашивал ребенок.

— Скоро, дружок, скоро…

— Всех убьют, мама? ни одного не останется?

— Всех, душенька, всех до одного…»

Это надо было вычеркнуть из повести. Не из осторожности. Ради истины. Ведь это лишь прекраснодушные мечты.

Волки по-прежнему ходят по площадям и улицам.

Волки стучатся в дома и, предупредительно щелкая шпорами перед помертвевшими женщинами, роются в кабинетах их сыновей, мужей, отцов, неодобрительно листают книги и журналы.

Министр народного просвещения граф Уваров полушепотом жалуется профессору Грановскому, что находится в положении человека, который, спасаясь от дикого зверя, одну за другой бросает ему части своей одежды, чтобы чем-нибудь занять преследователя и остаться целым самому.

Грановский невесело усмехается, думая, какой детали туалета уподобляет сиятельный собеседник его самого.

Откланявшись, он едет в клуб. Знакомые уже больше не удивляются, постоянно видя за карточным столом историка, чьи лекции завороженно слушала вся Москва.

Ждать нечего. Его публичные чтения остановились на средних веках. Пятьдесят томов речей и документов времен французской революции, которые прочел Тимофей Николаевич, лежат в его душе как опечатанные.

О 1789 годе не то что рассуждать — помянуть опасно. Полиция и без того уже наводила о Грановском справки.

До друзей, притихших в своих именьях, доходят слухи о его аресте. Они похожи на подсказку «дремлющим властям».

Он сидит за картами, и временами ему кажется, что волосы на затылке колеблются от звериного дыхания.

А другой историк — Костомаров уже мается перед жандармским генерал-лейтенантом, ожидая решения своей судьбы от этого человека, в чертах которого есть что-то волчье и даже лисье.

Генерал-лейтенант Дуббельт не спешит и рассматривает собеседника. Правда, на том уже нет ни полосатой пестрядинной блузы, ни длинного белого колпака, но год в Петропавловской крепости оставил на профессоре заметные следы. Нервно помаргивая, недавний узник напряженно прислушивается к словам собеседника (в камере его одолевали галлюцинации).

Дуббельт объявляет раскаявшемуся организатору тайного Кирилло-Мефодиевского братства, что тот может ехать в Саратов. И по своей привычке, не в силах не уязвить на прощанье: