Вторгаясь в святость после каждой такой ночи, я встречался с тем, с чем уже привык неожиданно встречаться - со взглядом единственно-настоящей Мари, Мари - фотографии (только такой она безотказно была со мной). Её фотография - единственная милость провидения, лишающая меня хоть в чём-то туманности воспоминаний, но настаивающая на определенном механизме моих ассоциаций. Это единственный кадр, заранее выхваченный из нелепого фильма скорби, единственная милость планиды, бывшей когда-то коротко-благосклонной ко мне ("когда же это было, а?" - прощу себе эту цитату). В сущности, это был лишь кусок бумаги (какое святотатство), но для меня эта фотография была единственной реально существующей опорой в выстроенной с фрейдистской-садистской нелепостью череде крупных планов и зовущих проклятий самого себя за глупую робость, являемую по отношению к сочувственным тогда стечением последующих фатальностей. Никогда не думал, что можно так смотреть на что-то; я смотрел в ставшие вечными глаза Мари часами, доходя до такой степени отчаяния и сумасшедствия, что казалась она мне живой и упрекающей меня. Эти маленькие, удивительно-безсознательные попытки обмануть высшее, длившиеся не больше отчаянной доли секунды, заканчивались отрекающимся содроганием, вызываемым испугом (желанным) навсегда остаться напротив этой иконы моих бесполезных упований. Веря в реальность происходящего, я не замечал сбивающего подвоха (и здесь).
Непроизнесенные слова (и только такие) останутся здесь, обременённые тяжестью безнадежности. Я не знал ни её прошлого, ни, тем более, будущего. Интересно было бы сравнить сейчас её и мою судьбу. Где она? Если бы знал, обязательно увидел бы. А, может быть, нет - чтобы не отравиться разочарованием. Кто знает, возможно, Мари уже нет. Не исключаю, что не было вообще. Плод моей фантазии, налитый солнцем, отполированный ожиданием, плод, висевший на том же дереве, что и прославленное яблоко.
Утро никогда не было у меня разочарованием или оттеняющим ночь, оно тоже было таким же полным, таким же новым и вызывающим, как и всё, его предваряющее. И утро после запомненной ночи я помню по простой особенности помнить всё, находившееся рядом с запомненным навечно. Закономерность моих и Реггиных дней позволяла мне более небрежно относиться к этому - чем бы ночь ни была, я был уверен (и так было), что в любое утро я окажусь в её объятиях. Каждое, без единого элиминирования, утро Регги и я лежали в обнимку, в её обнимку (надеюсь, понятно). Изредка она улыбалась мне такой простой в её исполнении и сложной в моём описании улыбкой. Я нашёл так долго мучавшую меня растерянность и, вместе с тем, удивленность, радость какую-то в её улыбке (жаль, что никто не поймет моей тайной аллюзии). Не знаю, кто из нас был в большем экстазе: она - от малой части так желаемого или я, чувствуя свою необходимость ей. Она была единственной, кому был нужен я, странный, извращённый, мерзкий.
Вне всякого сомнения, если бы я не встретил уже известное вам количество лет назад Мари, не любил бы её (нахожу, что слишком много "если"), то я был бы спасён от теперешних мук. Но это - грех. Я не прощу себе, если забуду, как никогда не прощу многих вещей, совершённых мной - я не неофит, а старый, до бешенства преданный своему божеству фанатик, не выносящий даже упоминания при некоторых обстоятельствах имени моей дульцинеи (средневековый пафос).
Дробь наших с Регги дней представляла собой искусные витражи продолжения одного огромного, но однотемного разговора, являющегося непременным чередованием коротких, но безглубинно глубоких (могу себе позволить) реплик и утренних наших скромных объятий (не больше того - но как я любил их). Мы просто лежали в кровати, и между нами не было никаких условностей. Обычно я соединял руки у неё на груди, а она ласково растирала своим телом моё. Потом она медленно, незамечаемо пропавшими минутами доверительно шептала мне неторопливое что-то, делившее себя с паузами на её губах. Всё становилось относительным, а определёнными были лишь лёгкие движения её щеки, привычно растёртой об мою щёку. В неразговорчивости объятия (достаточного для довольствующихся малым и, между тем, несказанно дозволенным) мои руки, ласкающие одна другую у неё на спине, почувствовали биение моего сердца, минуя Реггино тело. Удары моего некрасиво-привычного слога, акробатически выверенного, в котором я презираю возможность некой неизвестной смерти в повторении уже признанного, всей этой узнаваемой предсказуемости сложных прилагательных и сокрытости многоканальных снов сердцем пробивались сквозь неё. Оно билось через неё. Билось, несмотря на неё. Билось помимо неё. Билось внутри неё. Билось в ней. Билось ей. Как будто не было совсем её, или она была расширением моего тела, так же неспокойно обладающей моим сердцем, как и я. Нежность разливалась по нашим телам, она нескончаемо лилась в наши тела, как в бочку данаид. Холодными пальцами я касался её горячих глаз, сокрытых неподдающейся кожей век, переходил на позволяющую подобное мякоть щеки, рука текла дальше. Обычно, когда пальцы мои оказывались рядом с её губами, Регги целовала их. Я возмущался тому, что она целует мои пальцы, а не я её. Она смеялась и протягивала руку свою. Я помню её пальцы, помню их неидеальность. (Только в отрицательно-художественных снимках обнажённых молодых и обезумелых тел всё выглядит идеальным, а вне глянцевых плоскостей, прячущих в себе все три измерения, до отказа наполненных якобы шелковой кожей и одинаковостью возбуждающих лиц, всем телам присущи свойства, защищающие их от подражений.) Я целовал их, окольцованные пальцы её, снимая предварительно все её кольца и витые перстни (Vita, Регги) губами и отдавая их в другую её руку.
Она была готова всю жизнь провести рядом со мной, в этой греха не знавшей постели. Я никогда не отказывал ей в невинном желании невинного, всегда был готов выполнить любую её прихоть, хотя прихотей у неё не было, она хотела только одного - чтобы я был рядом с ней - и её желание казалось бесконечно осуществляемым. Маргинальным чувством была моя привязанность к ней. Всегда моё восхищение ею было побочным, остатком от тех истинных молитв, которыми я наполнял мои одинокие страдающие ночи. Регги всегда находилась в повседневности, в той области моей жизни, к которой я возвращался после ночей воспоминаний. Теперь я точно могу сказать, что был влюблён в неё, но не любил, а был влюблён (это мне представляется совершенно разным). Я был влюблённым в неё, в милое её лицо, в забавность её.