Ординатор, женщина-терапевт, взволнованно взглянула на Смирнова.
— Что же случилось? Должно быть, он неловко повернулся в кровати, — наивно прошептала она. Она не понимала тогда, что это результат дистрофии.
Мы опять наложили раненому гипсовую повязку, не теряя надежды на ее прославленное лечебное действие. Через несколько дней, на очередном обходе, я подошел к Смирнову и понял, что дни его сочтены. На кровати, окруженный подушками, лежал умирающий человек. Помутневшие глаза не выражали ни мыслей, ни чувств, ни желаний. На пепельно-сером, как бы запыленном от долгой дороги лице появилась чуть заметная одутловатость — начало предсмертного, ничем не остановимого отека.
В марте госпиталь получал несравненно больше продуктов, чем в зимние месяцы. Паек раненых был вполне достаточным для поддержания человеческой жизни. А тот стол, который именовался «санаторным», содержал в себе и масло, и сахар, и шоколад, и вино. Отчего же у Смирнова так быстро, так неудержимо развивалась дистрофия? Это происходило от двух причин: во-первых, он уже потерял способность усваивать с пользой для себя получаемое питание, и, во-вторых, весь его организм постоянно подвергался отравлению ядами, проникавшими в кровь из незаживающей, гноящейся раны. Это было нередкое в те дни сочетание голодного и раневого истощения.
Я низко наклонился к Смирнову, снова испытывая в его присутствии неловкость и чувство стыда за собственное здоровье.
— Как чувствуешь себя, Федор Андреевич? — произнес я, понимая, что говорю так, как обычно принято говорить с умирающими, — неестественно громко, раздельно и ласково.
Я видел, как он старался собрать всю свою волю, как в глазах его появился блеск мысли и строгость человеческого достоинства и как трудно все это давалось ему.
— Лучше мне стало, Аркадий Сергеевич, — ответил он еле слышно. — Думаю скоро поправиться… Хорошо бы побывать дома после выздоровления.
Он задыхался, голос его звучал глухо, будто издалека.
Раненые, находившиеся в палате, отвернулись к стене. Я стоял возле Смирнова и думал: «Что можно еще предпринять, чтобы вернуть к жизни лежащего передо мной человека?» Для своего успокоения я сделал то, что всегда делается врачами в подобных случаях, — назначил переливание крови.
С соседней кровати молча и выжидательно глядел Петя Быстрецкий. Более двух месяцев его сковывала гипсовая повязка. Он поправлялся. В предвечерние часы Петя любил бренчать на балалайке и всегда наигрывал один и тот же однообразно-грустный мотив. С неделю назад благополучное течение его раны вдруг резко переменилось. Петя начал лихорадить, слабеть, отказываться от еды. Забытая балалайка висела на спинке кровати. Пульс на восковидной руке раненого бился так часто и слабо, что сосчитать его было почти невозможно. Все это говорило о том, что в ране произошла какая-то нехорошая перемена.
Сейчас же после обеда Быстрецкого экстренно отвезли в перевязочную. Пестиков, напрягая худые, оголенные до локтей руки, вырезал большое окно в гипсовой повязке. В мышцах, окружавших место перелома, оказалось глубокое воспаление. Раненому сразу дали наркоз. Операция показала, что между отломками кости до сих пор не наступило сращения. Заострившиеся концы их даже не соприкасались друг с другом. После этого мы наблюдали за Быстрецким с неделю. С каждым днем его состояние ухудшалось, у него пропал интерес к окружающей жизни, черты лица заострились, он ни о чем не спрашивал больше. Истощенный, обескровленный организм не сумел побороть болезни, гнездившейся в ране, и начал капитулировать перед наступающей и непрерывно растущей армией гнойных микробов.
Мы показали больного профессору Пунину, и на консилиуме было решено ампутировать у Пети бедро.
Всякий хирург с душевной болью удаляет конечности, в особенности у молодых, начинающих жить людей. Мне всегда бывает больно смотреть, когда няня подхватывает на лету отделенную ногу или руку и, закрыв на секунду глаза, осторожно опускает ее в стоящий под столом таз.
Быстрецкий хорошо перенес ампутацию и скоро стал выздоравливать. Щеки его округлились и порозовели, к нему вернулась юная упругость движений, и весь он как-то неузнаваемо похорошел. Через месяц он разгуливал на костылях по широким коридорам отделения и вечерами снова играл на своей балалайке. Молодая жизнь справилась с дистрофией и победила болезнь. О потерянной ноге он никогда не говорил.
Маленькая докторша-ординатор, лечившая Смирнова и все свободное время читавшая хирургические книги, спросила Лунина: