— Сударь, вам не назначали, — пробормотал помощник, по-собачьи вплотную приблизив к лицу Курнопая свою морду, — кончики их носов соприкоснулись, дыхание сшиблось.
— Стыдобно усердствуете, царедворец.
Облик Сановника-Демократа был нов: стрижка под ежик, шнуром бородка, на мочке правого уха пиратская серьга.
— За оскорбление республики…
— Вам бы возглавлять институт профанации.
— Вы доставили державе тяжелые неприятности. Вы же являетесь к нам невинным патриотом Самии.
— Доложите обо мне священному автократу, нет — войду без доклада.
— Кардинал Огомский ждет, министры ждут. Часа через три.
Курнопай и сам уж видел, что в предбаннике вдоль стены, противоположной кабинету священного автократа, сидели на стульях, обитых голубым атласом, хмурые персоны, являвшиеся раньше членами Сержантитета. Поодаль от них, возле вогнуто-выпуклой линзы окна («Так вот оно какое, броневое стекло, неуязвимое для танковых снарядов!») стоял кардинал Огомский, возвращенный из эмиграции. В училище пьяный провиантмейстер подвергал словесному распятью беглого епископа Огомского. «Главный саранчук нашей бывшей церкви пробрался в посудомоечную либеральной прессы… Он пишет… Смехотура. «Разрушение духа и культуры нации начинается вослед за погромом церкви». Канализационный дух. Церковь грабила прихожанина. Церковь завидует бизнесу. Бизнес больше имеет. Покрутилась бы она так, как бизнес. Церковь ненавидит государство. Государство сродни бизнесу: трудится, крутится, рискует. Заслуженная нажива. Молитва — не дело: развлечение, цирк, дискотека. Завидовать и ненавидеть и вести паразитарную жизнь. Сладкая жизнь на дармовщинку. Почему Бэ Бэ Гэ медлит? Не находит террориста на главного саранчука? Я возьмусь. Свинец одной пули имеет больше духу, нежели вся вместе взятая церковь настоящего, прошлого, будущего. Что ею создано? Нуль без палочки.
Бесцерковная вера в САМОГО, не требовавшая никаких затрат и усилий, почти что заслонила от Курнопая и сверстников Христа и Саваофа. Отсюда было и то безразличие, с каким Курнопай воспринял запрещение католицизма, а также то, как провиантмейстер изгалялся над зарубежными выступлениями кардинала Огомского. Курсанты и командпреподаватели клеймили кардинала перебежчиком, предателем, агентом иезуитов, продающихся международному масонству. Из родной страны, где произволом хунты нижних чинов он оказался не у дел, на кардинала Огомского катились потоки ярости. Как они не захлестнули, не смыли в небытие беднягу. Впрочем, что он? Не так, не так. Не бедняга кардинал Огомский. Что-то утесное есть в нем, одетом в иссиня-серую сутану отшельника надокеанских монастырей. Именно таким бывает утес над водами, иссиня-черный, когда солнце рухнет за горный хребет.
— Ваше преосвященство, — позвал помощник, еще не затворив за собой дверь кабинета, и кардинал слегка повернул голову. Профиль прорисовало светом, пронимавшим листья хлебных деревьев, — пройдите. Остаться генерал-капитану Курнопаю. Остальных вызовем в надлежащее время.
Кардинал Огомский долго находился у священного автократа. Уходя, он пронес сокровенную усмешку на сомкнутых губах.
Едва стыло-нелюдимые удалились из приемной, сердце Курнопая екнуло в тревоге и оборвалось. Разобьется, разобьется. Это чувство выметнуло из его пацаньей памяти оранжевого человечка, который бултыхнулся с аэроплана ради затяжного прыжка. Раньше человечек не прыгал с парашютом. Он кувыркался, относимый ветром, будто бы наткнулся на синюю эмаль твердого небосклона и, вертухаясь, соскальзывает к пустыне, вот-вот разобьется, но почему-то не открывает парашют, не умеет, не в силах. Возникла, ширилась, забивая дыхание, безнадежность, стремилась выхлестнуться лавинным звуком «ой-йи-и-и». В самый последний миг взбух полосатый, как зебра, шелк, и почти тут же налетели ноги человека на кремнево-красный песок. Падение сердца, неудержимое, неспасаемое, на минуты приостановилось в миг, когда налетели ноги человечка на кремнево-красный песок.
Встреча с правителем рядом, и он взволновался. Взволновался не по-трусливому, не по-рабски: су́дебно. Опять ведь он накануне решения судьбы, только сейчас вертухается, соскальзывая к пустынному существованию. И пора бы ему перестать беспокоиться от непроизвольности собственных тревог. Прекратись эта стихийная безотчетность что в человечестве, что в нем — крах всему. Но все же, входя в кабинет, он досадовал на то, что не сумел совладать с собой, и продолжал мандражировать, приглашенный взмахом руки в гостиную, которая, оказывается, находилась за раздвижной стеной еще при Главправе.