Выбрать главу

Я уплатил все тому же Кваричу, уже разбогатевшему и переехавшему на Пиккадилли, четыреста фунтов стерлингов за экземпляр, остававшийся у него от того первого издания!

Однако нельзя сказать, что успех пришел сразу. Омару Хайяму требовалось пройти испытание Парижем. Для того чтобы Фицджеральд с его «poor old Omar» вышли наконец из безвестности, еще должен был появиться перевод г-на Николя, еще Теофилю Готье предстояло бросить на страницах «Монитер универсель» свое звенящее «Читали ли вы Хайяма?» и приветствовать «Эту полную свободу ума, до которой едва дотягивают самые смелые современные мыслители», еще Эрнест Ренан должен был подлить масла в огонь («Хайям, возможно, самый любопытный из людей, на примере которого можно понять, чем стал бы свободный гений Персии в удавке мусульманского догматизма»). Зато успех был внезапным и оглушительным. Буквально за день все образы Востока сошлись в одном имени Хайяма, как из рога изобилия посыпались переводы, «Рубайят» стали издавать и переиздавать, сперва в Англии, затем во многих американских городах, образовывались общества «любителей Омара Хайяма».

В 1870 году слава Хайяма была лишь в самом начале пути, круг его почитателей расширялся с каждым днем, но пока не выходил за пределы интеллигентской прослойки. Чтение стихов сблизило отца и мать, они декламировали их, обсуждали. К примеру, одной из тем было: являлись ли вино и кабак у Хайяма чисто мистическими символами, как утверждал Николя, или же выражением жизнеутверждающей жизненной позиции, как считали Фицджеральд и Ренан? Эти споры приобретали для них особую прелесть. Когда отец читал строки, в которых говорилось об Омаре, гладящем душистые волосы любимой, мать краснела. Именно между двумя любовными стихотворениями они впервые поцеловались. Когда же речь зашла о соединении судеб, они дали обещание назвать первенца Омаром.

В 90-х годах сотни простых американцев были наречены этим именем. Когда же на свет, появился я, 1 марта 1873 года, это еще было в диковинку. Не желая слишком обременять меня этим экзотическим именем, родители оставили его в качестве моего второго имени, чтобы я мог по желанию заменить его на ни к чему не обязывающее «О». Школьные приятели думали, что это Оливер или Освальд, Осборн или Орвиль, а я никого не разубеждал.

Доставшееся мне таким образом наследие разжигало мое любопытство. Кто был этот далекий предок? В пятнадцать лет я перечитал все, что имело к нему отношение, поставил целью изучить персидский язык и литературу, пожить на его родине. Однако некоторое время спустя мой энтузиазм поутих. Если, по мнению всех вместе взятых критиков, стихи Фицджеральда и являлись шедевром английской поэзии, они все же имели отдаленное сходство с тем, что сочинил Хайям. Иные исследователи насчитали до тысячи четверостиший Хайяма, Николя перевел больше четырех сотен, самые придирчивые филологи признавали «возможно подлинными» лишь сотню. А выдающиеся ориенталисты доходили до того, что вовсе отрицали хотя бы одно, которое с полной достоверностью можно было приписать Омару.

Только оригинал раз и навсегда позволил бы отделить подлинные стихи от подделок. Наличие его предполагалось, но ничто не говорила, что он мог быть найден.

В конце концов я потерял всяческий интерес как к самому Хайяму, так и к его творчеству и привык видеть в своем «О» лишь свидетельство неоспоримой ребячливости своих родителей. Так продолжалось до тех пор, пока одна встреча не вернула меня к моему давнему увлечению и не направила мою жизнь самым решительным образом по стопам Хайяма.

XXVI

В 1895 году, на исходе лета, я сел на пароход, отплывающий в Старый Свет. Мой дед отметил свой семьдесят шестой день рождения и направил мне и моей матери слезные послания. Он хотя бы раз хотел повидать меня перед смертью. Когда закончился учебный год, я пустился в путь, готовясь к роли, которую мне предстояло сыграть. Воображение уже рисовало мне, как я стою у его изголовья, бесстрашно держа его за хладеющую длань, и выслушиваю его последние наставления.

На деле все вышло совсем иначе. Мне и сейчас памятно, каким был тогда в Шербуре мой дед: вот он идет игривой походкой по набережной Калиньи, прямой, что его трость, с надушенными усами, а стоит ему поравняться с дамой, его котелок словно сам собой приподнимается над головой. Когда мы сели за столик в ресторане Адмиралтейства, он крепко взял меня за локоть.