Выбрать главу

Рано утром он бродил по саду, репетируя фразы: «Я купил этот дом, я покончил с обществом… Я не хочу видеть вас, я не хочу никого видеть».

Он долго бродил по саду, его успокаивали привычные доводы, знакомые ходы и тропы доказательств. Повернувшись спиной к сандаловым белым розам, он смотрел прямо перед собой, на водянисто-зеленый свет между буковыми стволами.

Но ведь это неправда, что здесь никто никогда не бывал. Здесь его сестра побывала.

И сейчас, четыре года спустя, он помнил, как, проснувшись утром, он первым делом подумал, что кто-то еще спал под этой крышей, что сестра вдыхает воздух комнаты двумя этажами ниже, — и содрогнулся. Он выбежал из дому, побежал по тропе к озеру, широко загребая руками, — подальше от дома, прочь, прочь. В голове шумело; впервые с тех пор, как сюда переселился, он понял, что не владеет собой, весь расползается в разные стороны. Явилась сестра, кто-то одной с ним крови, кто-то, кому известно его прошлое, кто вечно твердит о правах и обязанностях, будя в нем старинное, мальчишеское чувство опасности и угрозы.

Он тряхнул головой. В саду было пусто, только шуршали, трясь друг о дружку, листья в буковой роще.

Когда-то он сказал Бартону:

— Я ненавижу свою сестру!

Они тогда только что познакомились, впервые вместе поехали на каникулы за границу.

— Я ненавижу свою сестру!

В розовых и лимонных полосках рассвета они стояли тогда на холме над Ассизи. Бартон медленно повернул к нему лицо, и оно побелело от какого-то испуга при этих словах и будто вмиг похудело. Внизу коньки крыш, розовые, желтые, синеватые, как волна, плыли в лучах южного солнца.

— Я ненавижу свою сестру!

— Ты не смеешь так говорить! — Бартон распрямился. — Не смеешь!

Но говорил он даже спокойней, чем обычно, и Самервил не распознал гневных ноток, Самервил засмеялся:

— Ну уж я-то смею. Я ее знаю, я с ней большую часть жизни вместе прожил. Я могу сказать: я ненавижу свою сестру!

И вот Бартон просто-напросто поворотился к нему спиной, он пошел с холма вниз, вниз, не остановился, не обернулся и растворился в городских улочках. Потом, уже к вечеру, Самервил его нашел, он сидел на церковной паперти. Они еще не подыскали себе ночлега. Об утрешнем не сказали ни слова. Он так ничего и не понял. Бартон тогда вообще часто ставил его в тупик и порою пугал. О сестре никогда больше не упоминалось.

Потом-то он понял Бартона, он все про него понял, потом-то они стали взрослые. Он понял, что Бартон не произносит высокопарных слов, как другие, — о человечестве, общем благе, интересах общества и любит он тех, кого знает, особенно же дорожит своей семьей, кровными узами, льнет к матери, сестре, брату, деду и тетке — у Самервила это просто не умещалось в голове. Сам он, как запертой двери, боялся разговоров о кровных узах и, обнаружа в зеркале «фамильный» нос, передергивался от омерзенья. Он говорил: «Я один, один, один, все мое — в моей собственной шкуре, а больше нигде ничего, и никому до меня, слава богу, нет дела».

В детстве он твердил, что он не родился, как все. Было все без него, а потом в один прекрасный миг он взял и появился. Через много лет он понял в полной мере, как страстно ему бы хотелось этого. Он чувствовал себя затравленным и приниженным, вспоминая о своей родственной, семейной связи общности с другими.

— Я ненавижу свою сестру!

Бартон, вспоминал он ревниво, был, наоборот, чересчур близок со своей сестрой, они посылали друг дружке письма, открытки, изобретали смешные подарочки, знаки вниманья, у них были свои шуточки, свой условный язык, у них были общие мысли. И потом, через много лет, Самервил уже не мог разобраться, кого из них он ненавидел больше: сестру Бартона или свою собственную.

И Бартон все знал, он качал головой и смеялся, он потешался над ним. Слегка успокаивало Самервила лишь то, что Бартон одинаково мил со всей своей многочисленной родней, даже самой дальней.

— Я ненавижу свою сестру!

И вот сестра явилась сюда. Она не написала ему предварительно, понимала, вероятно, если хоть чуточку его понимала, что он найдет предлог и улизнет, что он вообще не распечатает конверта. Словом, она не написала. Они не виделись почти одиннадцать лет. Она подъехала к дому как-то под вечер в сентябре на такси, которое взяла от Ситтингема. Явилась.

С годами она расплылась, не усохла, и потому от разительного сходства с ним почти ничего не осталось. Кроме носа, знаменитого «фамильного» носа.

— Ты, кажется, неплохо устроился? Сумел позаботиться о себе?

Он совсем забыл, и тут он вспомнил — эту манеру, этот голос, озвучивший все его детство. Она ходила по дому, по его дому, по всем комнатам, оглаживала мебель, трогала вещи, оценивала опытным глазом.