Выбрать главу

«Ну вот, — думал он, — мне незачем вспоминать все это, я пожилой человек, и я сам себе хозяин, у меня свой дом, свой сад. У меня есть все». Он теперь поднимался совсем спозаранок, когда к деревьям еще липнул туман, и сидел на террасе, читал «Беовульф», и Скелтона, и политические романы Троллопа, и книжку японских стихов в серой обложке — он хотел перечесть все, что когда-то носил ему Бартон.

Часто наведывался еж, сонно слонялся по лужайке или рылся под розовыми кустами, искал улиток.

Но вот как-то вечером, поднимаясь по тропке с озера, он вдруг вспомнил лимонно-желтое платье. И прирос к месту, глядя на свой дом. Подумал: «Ребенок родился, бабка умерла, а я тут, живу-поживаю, у меня есть все. Я плохой человек».

На другой день он спустился под гору, в деревню.

«О, про вас говорят, еще бы. Вы как погода, всегда поговорить можно»…

И сейчас он чувствовал, как на него смотрят, он шел по унылой главной улице, и окна уставились на него, как глаза.

— Что ж тут сделаешь — только терпеть, а больше, я вам скажу, тут ничего и не сделаешь. Прямо удивляюсь, как я вынесла эти последние недели. Доктор говорит — оставьте ее в покое, не трогайте ее, пусть, не обращайте внимания. Интересно, а как мне внимания не обращать? Я ж ведь расстраиваюсь, ведь это ж смотреть невозможно. Она все для него делает, кормит, моет, а глядит на него, как на кусок замазки, ей-богу, миссис Хейзуел, ну как на кусок замазки. Это ж против природы, верно же? Хорошо доктору говорить, а я прямо ничего не пойму, нет, тут что-то не так. Ну, а еще больница, и ведь каждый божий день, и неизвестно, когда это кончится, и она нас почти что и не узнает, даже не знает, кто к ней ходит. А тут еще ребенок этот, нет, только терпеть, только терпеть. Да.

Самервил ни слова не сказал, он вышел из лавки, оставил список продуктов и вышел на солнцепек, он с трудом переводил дух и жалел, что услышал голос ее матери, узнал, что старуха все еще умирает в больнице, а что сама она кормит и моет ребенка, но смотрит на него, как на кусок замазки. Женщины смолкли, когда он выскочил вон, мать девушки уставилась на него, толстая, неприязненная, в синем нейлоновом халатике, а покупательница смотрела скучливо, презрительно, и взгляды их, голоса, ужасная чужая жизнь будто оставляли на нем пятна.

Жара дрожала над дорогой, когда он шел обратно, в гору, к себе.

Придя домой, он беспокойно, как прежде с ним здесь не бывало, бродил из комнаты в комнату, прислушивался к тишине, поправлял розы в вазах. Он думал: «Надо б написать книгу про ежа, как она велела, ответить на все их вопросы, поделиться знаниями, скопленными за месяцы наблюдений. Надо оправдать свою жизнь».

«Вот вам и занятие. Отвлеклись бы…»

Отвлеклись бы.

Он подошел к письменному столу. Надо разобрать заметки, наброски на клочках бумаги, дневниковые записи — надо начать.

Он опять наткнулся на то нераспечатанное письмо в глубине стола. Он думал: «Ребенок родился, нежеланный ребенок. Старуха умирает». Он читал: «2 сентября. Еж поел молочного крема с блюдечка (сладкого). Рыбу потом. Холодное утро и вечер. Зимняя спячка?»

«Много писать не могу… не могу держать ручку… просто я подумал, тебе интересно про Хайтена. Он ведь на пианино играл, да? Которое у тебя стоит… Не надо бы его откапывать, правда, оставить бы его, как есть, и все…»

Самервил вышел на террасу, и каменные плиты пола дохнули на него жарой, как печь. Тени были плотные, обведенные черным. Все застыло.

Он думал: «У меня есть все, никто не придет, у меня есть все. Я плохой человек».

Он несколько лет не ездил на автобусе. Он забыл запах сидений, нагретых солнцем через стекло, забыл, как шершавые белые билетики со стрекотом выскакивают из автомата. Забыл тесноту, пристальные взгляды чужих. Его словно выпустили из тюрьмы после долгого заключения. Выйдя из автобуса на главной улице в Ситтингеме, он растерялся, не знал, куда ему идти, шум машин сбивал его с толку. Только магазин «Вулвортс» выглядел как всегда — те же золотые по красному буквы. Он немного постоял в дверях магазина, в безопасности.

Приняв рано утром это решение, он недолго раздумывал. Просто он обязан был приехать и увидеть то, что ему надлежало увидеть. Уклонись он от этого и жизнь завянет, как забытый в горшке цветок. Нельзя быть слишком счастливым.

Он заранее представлял себе больницу, вид корпусов, как ломти торта, расставленных под углом один к другому, знал, что стены снаружи будут выкрашены грязно-желтой краской, а коридоры — зеленой. Он знал, чем тут будет пахнуть, и знал эти звуки — металла и эмали, и повизгиванье кресел-каталок на натертом полу.