— Какие у тебя на сегодня планы? — она садится напротив, подпирая ладонями своё слишком молодое для её возраста лицо. С тех пор как мы переехали, она светится — любовь творит чудеса.
— Не знаю, а что? — отзываюсь я.
— Поможешь с уборкой? Я начну с санузлов, а ты допивай чай и уберись на кухне, — мама встаёт, выуживая из шкафчика химию и тряпки. — И пропылесось, пожалуйста, в гостиной.
Я остаюсь на кухне. Ставлю кружку в раковину, закатываю рукава и хватаю тряпку. Начинаю с острова — вытираю крошки, полосы от чая, скольжу по идеально ровной, холодной поверхности.
Вроде всё чисто. Я почти верю, что блеск на столешнице стирает мысли. Но стоит появиться ему — и в голове снова хаос, грязнее любой пыли.
Артём вваливается как хозяин, вальяжно, даже не взглянув на меня. Достаёт хлеб, салями, нож. И режет — прямо на столешнице.
— Там вообще-то доска есть, — вылетает из меня слишком резко.
— Столешница каменная, — лениво бросает он, не глядя. И я закипаю. Да хрен с ней, с доской, меня бесит его безразличие.
— Да, и она царапается! — огрызаюсь.
Он раздражённо выдыхает, будто это я — идиотка. Вынимает доску из ящика, проворачивает в руках и с гулким стуком бросает на столешницу. Слишком громко, чтобы сойти за случайность.
Я правда стараюсь игнорировать, но через минуту он берёт кружку, делает глоток и ставит её… прямо на то место, которое я только что вытерла. Мокрый круг остаётся темно-кофейным следом.
Стираю его снова — демонстративно, сжав челюсть. Забираю кружку, вытираю дно и приземляю на столешницу, едва не расплескав.
— Ты всегда такая зануда или это для меня особый режим?
— А ты всегда считаешь себя особенным? — отстреливаю без паузы.
Он хмыкает и возвращается к бутерброду, как будто меня вообще не существует. Я сбрасываю тряпку в раковину и ухожу в гостиную. Если останусь рядом, точно кину в него этой кружкой.
Втыкаю шнур, запускаю пылесос. Гул ровный, спокойный, почти успокаивает. Сосредотачиваюсь на ковре, будто могу вычистить не только пыль, но и все вчерашние сцены на лестнице.
Не успеваю пройти и половины комнаты, как пылесос внезапно сдыхает. Тишина бьёт по ушам. Оборачиваюсь — шнур валяется в ногах у Артёма. Проходя мимо, он задел его. Даже не извинился.
— Да ты издеваешься?! — взрываюсь я.
Он смотрит непонимающе, будто я сошла с ума.
— Не понимаю, о чём ты.
— Нет, понимаешь! Ты нарочно меня выводишь! — я уже ору, хотя обещала себе держаться.
Артём равнодушно пожимает плечами.
— Возможно, тебе кажется, что мир крутится только вокруг тебя. Повзрослей, — втыкает шнур в розетку и уходит.
Я стою по центру гостиной с включённым пылесосом, сглатываю ком, не давая воли внезапно подступившим слезам. Ушёл и даже не обернулся.
Думаю, что к вечеру вернётся — к ужину, к шуму кухни, к этим бестолковым настольным играм. Но день проходит впустую. Проходит ночь. Вторая. Третья. И так — шесть.
Шесть дней пустоты. Ни его шагов по лестнице, ни скрежета гантелей, ни кривых подколов, ни тяжёлого взгляда, от которого в животе вспыхивает искра. Только я, затянутая в эту тягучую тишину, где каждая мелочь в доме будто намекает на его отсутствие.
Сначала я злорадствую: ну и катись, меньше мусора в доме, меньше этой твоей самодовольной ухмылки. Потом начинаю беситься — он что, специально проверяет, как долго я выдержу без его шуточек и тыканья пальцем в мой нос? А к четвёртому дню ловлю себя на том, что прислушиваюсь к каждому шороху. Думаю: вдруг это дверь, вдруг это его шаги по лестнице.
Ненавижу.
Себя — за то, что жду. Его — за то, что пропал. За эти грёбаные три бутылка моего шампуня на полке в душе. Без записки. Без объяснений.
Ты ведь сама этого хотела, сама поставила границы. Какой в них смысл, если ты готова сломать их одним искренним «я скучаю», только бы он пришёл…
***
Артём
Мне девять.
Завтра еду к деду. Я кручусь в кровати, думаю обо всём на свете: фонарик взял, книжки тоже. Дед всё равно заставит читать. Интересно, а они приедут на день рождения? Папа говорил — на всё лето. А может, и дольше.
Блин. Велик! Точно. Мы забыли его положить в машину. Я быстро выскользну, напомню — и обратно в кровать.
Дверь скрипит. Но они так громко ругаются, что точно меня не слышат.
Сажусь на лестнице. Жду. Мне бы только про велик сказать — и пусть орут сколько влезет.
Папа сердится. Я ловлю куски, и они мне не нравятся: «…ему нужна мать…». Замираю. Становится страшно — и от этих слов, и от того, что меня вдруг заметят.