Так или иначе, как видим, о дневниковой записи, а может, об устных словах Демьяна, неосторожно кому-то сказанных, знал не один Сталин. Но — тем более!.. Уже то, что такая бытовая подробность да к тому же заимствованная у поэта, которого Мандельштам презирал, вошла в его собственное стихотворение, говорит: на этот раз он работал поистине плакатным пером. Ничего сложнее, искуснее, поэтичнее здесь не требовалось.
Печально констатировать это, но свое отважное «против» великий поэт Мандельштам сказал, приняв участие в общем голосовании. Это было отважно до героизма? До безрассудства? Еще бы. Но значит, и тут — своего рода завороженность Сталиным. Невозможность жить и писать с той внутренней свободой, словно этого наваждения, этого морока не существует.
Государственная, тоталитарная вонь, пронизавшая все общественные слои, и тут странным образом отметила свой триумф. Ее можно было вдыхать, вслух объявляя, что дышишь сладчайшими благовониями, и даже поверить в это. Можно было демонстративно заткнуть нос и назвать вонь — вонью (за что убивали). Одно было невозможно или, по крайней мере, невероятно трудно — не заметить ее.
Еще раз вспомним: «Пушкина… убило отсутствие воздуха». Мандельштам был убит за то, что сказал, насколько воздух отравлен. Другие жили, задыхаясь, страдая болезнью легких. Противогаза не было ни у кого.
Трагедия в трех актах
Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй.
Я никогда не был антисоветским человеком.
Акт первый: дорога в Батум
Елена Сергеевна Булгакова, вдова Михаила Афанасьевича, признавалась, что не выносит, когда кто-нибудь говорит о неоконченной повести «Записки покойника» (больше известной как «Театральный роман»):
— Я так смеялся!..
Как, впрочем, не любила и хищного выяснения, кто есть кто в этой лукавой прозе о некоем «Независимом театре». Конечно, только ленивый дурак не узнает характернейших черт Станиславского, Немировича-Данченко, Качалова, Книппер-Чеховой, Ливанова, Яншина, но этого узнавания Елена Сергеевна и не хотела, дабы розыск прототипов не уводил от главного смысла «Записок»:
«Не об этом. Не про это. Это трагическая тема Булгакова — художник в его столкновении все равно с кем — с Людовиком ли, с Кабалой, с Николаем или режиссером».
Имеются, понятно, в виду — пьеса «Мольер» (иное название «Кабала святош») и биографическая повесть «Жизнь господина де Мольера», пьеса «Пушкин» («Последние дни») и сами «Записки покойника».
Действительно, всюду — то самое столкновение, о котором говорит Елена Сергеевна. Не исключая конфликта с режиссером Иваном Васильевичем, читай: Константином Сергеевичем. Ему, как и Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко, измученный ими Булгаков не мог простить испытанных унижений и, как он считал, многократных предательств, замешанных на трусости.
Он — не мог. Тем более не простила вдова, поставив, как видим, основателей Художественного театра в ряд с королем, наградившим Мольера опалой, и с императором, которому мы никак не может забыть гибель Пушкина.
Столкновение с «режиссерами» настолько задевало Булгакова, что стало темой его шутливых домашних импровизаций.
Елена Сергеевна запомнила и записала некоторые из них. Например:
«Будто бы
Михаил Афанасьевич, придя в полную безнадежность, написал письмо Сталину, что так, мол, и так, пишу пьесы, а их не ставят и не печатают ничего, — словом, короткое письмо, очень здраво написанное, а подпись: Ваш Трампазлин.
Сталин получает письмо, читает.
Сталин. Что за штука такая?.. Трам-па-злин… Ничего не понимаю… Ягоду ко мне!»
Пропускаю сцену с Генрихом Ягодой, тогдашним главой госбезопасности, и еще кое-что — вплоть до эпизода, когда в квартире Булгаковых «будто бы» появляется нарочный с приказом: немедленно в Кремль!
«А на Мише старые белые полотняные брюки, короткие, сели от стирки, рваные домашние туфли, пальцы торчат, рубаха расхлистанная с дырой на плече, волосы всклокочены.
Булгаков. Тт!.. Куда же мне… как же я… у меня и сапог-то нет…