За смертью Галича последовала столь же нелепая гибель «Аньки», Нюши, как называл ее он, а за ним и мы все: бывшей эксцентричной красавицы Ангелины Николаевны, «Фанеры Милосской» (она охотно повторяла прозвище, данное ей за худобу). Она, обезножевшая к концу жизни, то ли сгорела, то ли задохнулась во время пожара своей парижской квартиры. Хотя и это не все. Погибнет и Галя, Нюшина дочь и Сашина падчерица, оставшаяся в СССР и, естественно, за порочащее родство выгнанная со службы в Музее изящных искусств…
Конечно, Галич имел право с достоинством ответить на ехидный вопрос, который ему задали еще до отъезда на Запад, на каком-то здешнем полулегальном сборище: не стыдится ль он, дескать, того, что писал до! Нет, сказал Александр Аркадьевич, не стыжусь. Работа есть работа, другой я не знаю, но ни в единой строке, которую я когда-либо написал, я не погрешил против Бога.
Правда, тот же вопрос, как видно, сидел в нем самом, и однажды в писательском Доме творчества, где показали фильм по его сценарию, Галич обеспокоенно спросил у друзей:
— Ребята, скажите честно: там нет подлости?
Обеспокоенность как будто имела резон. Фильм назывался «Государственный преступник», и в нем работники КГБ ловили… Нет, все же не внутреннего врага, а фашистского прихвостня, карателя из СС. Так что, слава Богу, мы имели возможность честно ответить:
— Успокойся, подлости нет. Фильм просто дерьмовый.
Прежний, «старый» Галич, драматург и сценарист, был нормальным советским писателем. Даже легендарная «Матросская тишина», пьеса, с которой собирался начать свой путь ефремовский «Современник», — даже она, запрещенная главным образом из-за «еврейской темы», есть, в сущности, образцово советское произведение. Образцово! Не софроновско-суровская стряпня, компрометирующая бездарностью самих своих заказчиков, а то, что представляет наш строй способным самокритически разобраться и с гулаговским прошлым, и с неизжитым антисемитизмом.
И когда Галич дал мне прочесть «Матросскую тишину» — уже годы спустя после несостоявшейся премьеры, — я, признаюсь, отозвался о ней довольно бесцеремонно:
— Это о том, что евреи любят советскую власть не меньше, чем все остальные.
Галич удивился, но не обиделся. Да и не на что было тут обижаться: сама моя прямолинейность могла даже польстить его авторскому честолюбию. Уже были великие песни. С уровня, на который поднялся их автор, на прежнее можно было смотреть снисходительно.
Поразительна перекличка судеб. Судьба Александра Галича, как кинолента, раскручиваемая в обратную сторону, оказалась противоположна судьбе обожаемого им Николая Эрдмана. Автор «Самоубийцы», заглушив в себе необыкновенный дар, перешел исключительно на поденную работу. Галич, занимавшийся поденщиной (или тем, что объективно приравнивается к ней), будто очнулся, ощутив в себе дарование, которое никак не соответствовало утвержденным нормам советской литературы. И, что уж совсем удивительно, даже если сквозь это случайное совпадение просвечивает жестокая закономерность, Галич и «попался» точно как Эрдман!
Вспомним: Николая Робертовича подкузьмил хмельной Качалов, вздумавший прочитать при Сталине неподцензурные басни, Александра Аркадьевича — молодой коллега Качалова, зять члена Политбюро, запустивший при тесте на собственной свадьбе записи песен Галича.
В общем:
Хотя, конечно, началось все-таки раньше. Случайных пробуждений такого таланта не бывает. Судьба была, видимо, предопределена, и первый сигнал прозвучал как раз в связи с «Матросской тишиной».
В прозаической книге «Генеральная репетиция» Галич изложит эту историю, обнажив виртуозно задуманный и безотказно сработавший механизм запрета. Виртуозность была в том, что пьесу закрыли чисто, для внешней благопристойности использовав авторитет большого мастера сцены — а тот, может быть, убедил себя самого, что озабочен лишь высотой критериев своего искусства. Просто уж так получилось, что претензии его неподкупного вкуса случайно (ведь может такое быть?) совпали с начальственными претензиями совсем иного рода.
Если в словах моих есть ирония, то она только боком касается упомянутого мастера сцены, в данном случае — Георгия Александровича Товстоногова. Ситуация — многозначна, она коварна и по отношению к самому эксперту, а как прикажете быть, если в самом деле не нравится? Врать?
Как бы то ни было:
«Товстоногов, по-прежнему сидевший в стороне, неожиданно обернулся и через несколько пустых рядов, разделявших нас, сказал мне негромко, но внятно, так что слова эти были хорошо слышны всем: