Выбрать главу

Иллюзия осознана как иллюзия. И само осознание, что романтические комиссары детских снов «непригодны для жизни земной», означало разрыв с советской действительностью. У Коржавина — ранний (соответственно рано властью замеченный и примерно наказанный), но в том-то и дело, что к разрыву вел не зрелый опыт, которого не было, а она, романтическая иллюзия:

А южный ветер навевает смелость. Я шел, бродил и не писал дневник, А в голове крутилось и вертелось От множества революционных книг. И я готов был встать за это грудью, И я поверить не умел никак, Когда насквозь неискренние люди Нам говорили речи о врагах… Романтика, растоптанная ими, Знамена запыленные — кругом… И я бродил в акациях, как в дыме, И мне тогда хотелось быть врагом.

Год написания — 1944-й. Автору — девятнадцать лет…

Итак, как нам объяснили, Хрущев боялся интеллигенции «совершенно напрасно». А она, интеллигенция, зашоренная иллюзиями, всего лишь возродила «утопию». Да какую — «сталинскую»!

Это не так. Хрущевская боязнь, как и хрущевский гнев, были совершенно законны. Для того чтобы захотеть союза с интеллигенцией — союза, так сказать, конфедеративного, — Хрущеву надо было стать правителем категорически иного типа.

Не быть коммунистом.

Не верховодить в СССР.

Не быть самим собою, Хрущевым.

Правда, замечу: трудно представить и самого что ни на есть демократического главу любого из государств, который, даже искренне пожелав опоры на интеллигентов, все же не относился бы к ним с опаской. Как к чужеродному, плохо предсказуемому слою, который никак не умеет смириться с границами политики, «искусства возможного». Норовит выхлестнуть за пределы целесообразности. И больше того: именно это свойство интеллигенции, ее раздражающий критицизм и оскорбительный скепсис насчет правительственных начинаний, — и есть исполнение ее своеобразного долга перед народом и государством.

Это я говорю о демократии — уж конечно, не в российском нелепейшем варианте. А «последний романтик» Хрущев…

Личный опыт — не самый сильный из аргументов, и все же припоминаю себя и свою сравнительно молодую компанию, сгруппировавшуюся вокруг «Литературной газеты» 1959–1961 года, периода ее недолгого либерального взлета. (Либерального — даже если он и казался революционно-демократическим.)

Никто из нас…

Хотя сначала — о том, кто это «мы». Если называть имена, говорящие нечто нынешнему читателю, это: тот же Булат Окуджава, тот же Наум Коржавин, Лазарь Лазарев, Бенедикт Сарнов, Георгий Владимов, Борис Балтер, Владимир Максимов, очень близко — Фазиль Искандер, Василий Аксенов, Давид Самойлов, Евгений Винокуров, Олег Чухонцев… Люди, словом, в ту, молодую для них для всех пору очень разные. И ни один не верил в продолжительность «оттепели», то есть в Хрущева.

Наоборот. Удивлялись, что это продолжается так долго. Торопились весело надышаться, как — разрешу себе красочное сравнение — каторжники-декабристы, которых неспешно переводили из острога в Чите до острога в Петровском Заводе, от тюрьмы до тюрьмы. Переводили весенним, цветущим Забайкальем, так что этот затяжной глоток свободы они всю жизнь поминали как счастливейшие свои дни.

А в наших застольях излюбленным был принесенный откуда-то или им самим сочиненный тост все того же Наума Коржавина:

— За успех нашего безнадежного дела!

Последние годы хрущевского владычества, когда одно слово «интеллигент» вызывало у «Никиты» судороги ненависти, были ужасны, непристойны, вульгарны. Но — не неожиданны, и помню свое первое ощущение при известии о свержении Никиты. Ощущение несправедливое, неразумное, но неизбежное:

— Так и надо!..

Знал ведь, даже в это мгновение помнил и понимал: будет хуже. И все-таки:

— Получай, что заслужил!..

А жалость пришла к поверженному. Потом.

«Конфликт с властью обозначил кризис шестидесятничества» (та же статья). И снова — не то!

Конфликт был изначален, без него и самого «шестидесятничества» — если смириться с условнейшим термином — попросту не было бы. Так что нисколько не ошибались те, кто крушил Окуджаву (или уже не сажал, но еще не печатал Коржавина), несмотря на его элегических комиссаров. И сам Хрущев был интуитивно, но безукоризненно прав, замахиваясь на «Заставу Ильича».