Выбрать главу

Не странно. Память старается удержать то, что исчезнет, навсегда улетучится, в отличие от стихов. И после этого монолога прощания — с походкой Блока, с «его цветущими волосами», с «его маленькими изящными ушами», с «его изумительной чистоплотностью» — вдруг ощущение катастрофы отнюдь не частной, не индивидуальной:

«Самое страшное было то, что с Блоком кончилась литература русская. Литература это работа поколений — ни на минуту не прекращающаяся — сложнейшее взаимоотношение всего печатного с неумирающей в течение столетий массой — и…»

Обрыв. Страница дневника не дописана.

Почему? То ли все главное уже сказано, то ли отчаяние заставило бросить перо? Как бы то ни было, за Чуковского словно договорил Андрей Белый, блоковский друг и соперник — в поэзии и в страсти к Любови Дмитриевне, доходивший до безумной вражды к нему. И для него смерть Блока — нечто катастрофическое:

«Эта смерть для меня — роковой часов бой: чувствую, что часть меня самого ушла с ним. Ведь вот: не видались, почти не говорили, а просто „бытие“ Блока на физическом плане…»

Снова — «физиология»!

«…На физическом плане было для меня, как орган зрения или слуха; это чувствую теперь. Можно и слепым прожить. Слепые или умирают или просветляются внутренно; вот и стукнуло мне его смертью: пробудись или умри; начнись или кончись.

И встает: „быть или не быть“.

Когда, душа, просилась ты Погибнуть иль любить…
Дельвиг

И душа просит: любви или гибели; настоящей человеческой, гуманной жизни, иль смерти. Орангутангом душа жить не может».

Увы. Еще как может. Это для Белого смерть Блока — зов «погибнуть иль любить». Множество тех, кто придет им обоим на смену, именно после этой смерти, благодаря ей, научится жить орангутангами. Или, скорей, бандерлогами, обезьянами, которые в «Книге джунглей» Киплинга снуют в заброшенном храме ненужной им культуры.

Такая реакция современников Блока, будь то влюбленный в него Корней Чуковский или любящий-ненавидящий Андрей Белый, в сущности, не нова. «Мир опустел», — скажет Пушкин, провожая почивших Байрона и Наполеона. И все ж причитания по Александру Блоку имеют свою отличку, сравнимую разве лишь с тем, что Чехов скажет Бунину:

«— Вот умер Толстой, все пойдет к черту!..

— Литература?

— И литература…»

Значит, не только она. Ожидаемая катастрофа еще сокрушительнее.

Странное дело: Блок торопил катастрофизм, сам стал его воплощением, олицетворением того рокового момента, когда выношенная веками культура готова бросить себя под ноги «грядущему Хаму», а Иисус должен возглавить отряд «скотов, грабителей и убийц». И вот это-то воплощение (притом буквально: то, что во плоти, что есть «физиология») оказывается смертельно страшно утратить.

За утратой мерещится конец русской литературы — лучшего, что дала миру Россия.

В этом есть своя логика. Блок, созидатель, создатель (пусть с маленькой буквы), становится разрушителем. Разрушает свой мир, разрушает себя. «Кончилась песня, и кончился он», — говорит Чуковский. «Личность кончилась», — говорит Пастернак, не метя в Блока, но попадая в него. Однако и это разрушение — еще целенаправленное действие, проявление творческой воли. Да, творческой, хотя бы в том смысле, в каком, по Блоку, и революция — творчество.