Что привлекало внимание?
Уж конечно, не сама по себе преданность Ленину и его знамени. Даже не вполне понятная несопоставимость качества этого текста с настоящим Твардовским. Нет. Смущала аналогия, которую приятной не назовешь, но от которой не след отмахиваться. «Сегодня нам принадлежит Германия, завтра — весь мир»: стишок, ставший нацистским гимном — или, не помню, просто любимой песней гитлеровской молодежи.
Снова и снова: унижаю ли этим воспоминанием Твардовского?.. Да что я? Не обо мне речь. Сама аналогия, что поделаешь, неумолимая, — способна ли она унизить?
Не думаю. Потому что сходствуют не большой русский поэт и на мгновенье прославившийся, но еще при жизни забытый немецкий стихокропатель. Един тотальный, тоталитарный дух, который — к счастью, только на сей раз — ликвидировал эту огромную разницу. Во всех остальных случаях она бросается в глаза — притом не только в этом скандальном сопоставлении.
«Я сам дознаюсь, доищусь до всех моих просчетов», — самолюбиво начнет Твардовский одно из своих поздних стихотворений, заканчивая его уже просто яростным остережением:
Тáк мог настоящий Твардовский отвергнуть любую опеку над собой. И в данном случае он противостоял не то что какому-то там чужому писаке, а, скажем, даже Борису Слуцкому, честному коммунисту (не менее коммунисту и не менее честному, чем сам Твардовский), который воззвал к своему читателю:
Конечно, есть разница между теми, к кому обращены гневный окрик Твардовского и тоскливая просьба Слуцкого. Слуцкий, «широко известный в узких кругах» (говорят, что впервые этот популярный каламбур был применен именно к нему), мечтает, так сказать, о народном контроле. Твардовский же протестует против контроля совсем иных инстанций. Но как горделиво его объявление о собственной независимости!
А составляя текст гимна (составляя — иначе не скажешь, да он и сам сказал о «16 словах», которыми приходится оперировать), исполняя заказ, соглашаясь на партийный присмотр, который весьма склонен к тому, чтоб нивелировать разницу между талантом и неумехой, между честностью и приспособленчеством, — принимая эти условия, Твардовский пишет не «от себя». Даже если имеет на этот счет иллюзии, выразившиеся в том, что он напечатал свой неудачливый гимн в «Известиях» и даже в родном «Новом мире». Приравнял его к просто стихам.
Сочиняя гимн, он пишет от всех и за всех, потому — как все. Хотя бы и как Сергей Михалков, ибо, вопреки уверенности Александра Трифоновича, текст его гимна не слишком-то превосходит михалковско-эльрегистановский.
…Пример с этим гимном, конечно, китчевый, грубый — но лишь в той степени, в какой сам его обезличенный текст близок к обычному соцреалистическому китчу и в какой действительность, принуждающая подлинного поэта писать это и так, груба. Но возможно, даже не поэма «По праву памяти», а именно это насилие над собой, не осознаваемое как насилие, прямей говорит о драме… Нет, даже о трагедии поэта Твардовского, потому что нет ничего трагичней, чем уничтожать в себе — себя. Вплоть до стирания узнаваемых признаков собственной индивидуальности.
Счастье, что Твардовскому — при его искренней, прямодушной готовности стать и остаться советским — удалось все же заслужить иное звание: русский поэт советской эпохи…
Разумеется, когда создавался тот, михалковский гимн, никакой трагедией и не пахло. Там все было другим — условия, заказчики, исполнители.
Сперва о заказчиках.
Клим Ворошилов вызывает к себе двух соавторов и предъявляет им замечания Хозяина, сделанные на полях сочиненного ими текста: сталинской десницей «против слов „союз благородный“ написано: „Ваше благородие?“, против слов „волей народной“ написано: „Народная воля!“».
— Вот вы пишете «союз благородный», — продолжал Ворошилов. — Не годится это слово для народного советского Гимна. Кроме того, в деревне это слово может ассоциироваться с известным старым понятием «ваше благородие». И потом, Советский Союз создан не организацией «Народная воля».
Признаюсь, когда этот рассказ был напечатан несколько лет назад в журнале «Москва», я, отличнейше понимая, что у автора благоговейного очерка о Михалкове не может быть иронического подтекста, все-таки воспринимал это как… Ну, скажем, как наброски комедии — на манер гоголевского «Владимира третьей степени». Причем говорю о комедии не насмешливо-фигурально, а как о жанре театрального искусства, где так называемая «первая реальность», то есть сама по себе жизнь, получает признаки «второй», театрализованной.