Выбрать главу

«Николай Иванович… высказал некоторое пренебрежение к агитке Маяковского на том основании, что время агиток якобы прошло. Я думаю, что не потребуется даже аргументации для того, чтобы утверждать, что время лучших так называемых агиток Маяковского еще не прошло и пройдет не скоро (аплодисменты). Агитационные стихи Маяковского живут и волнуют многие тысячи читателей, до которых дошел Маяковский и до которых никогда не дойдут некоторые из поэтов, поднятых на щит т. Бухариным (аплодисменты)».

Намек понятен. Да если бы кто-то не понял, все разъяснил Алексей Сурков:

«Докладчик сначала утверждает, что Вл. Маяковский — классик советской поэзии, а в дальнейшем говорит, что „время агиток Маяковского прошло“.

…Для большей группы наших поэтов, для большей группы людей, растущих в нашей литературе, творчество Б. Л. Пастернака — неподходящая точка ориентации в их росте (аплодисменты)».

Аплодисменты, аплодисменты… Аплодирует уже плотно створоженная «сурковая масса», как остряки назовут ее двадцать лет спустя, в дни Второго съезда писателей, где самым главным докладчиком будет уже сам Алексей Александрович Сурков.

Что ж. Все снова понятно: и он, и Жаров, и Бедный, и Безыменский — еще одна жертва Бухарина — отстаивают свое право иметь свой уровень. Тот, который потом обернется триумфальным явлением Егора Исаева.

Из всех делегатов, возможно, один Пастернак не понял, что тут к чему.

С наивностью, превосходящей даже обычное состояние этого невнятного эгоцентрика, он вспомнит былое годы спустя, в автобиографическом очерке «Люди и положения»:

«Были две знаменитые фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю».

Словно, не скажи Сталин свою знаменитую фразу о Маяковском — и роль «лучшего и талантливейшего поэта нашей, советской эпохи» кто-нибудь навязал бы ему, Пастернаку…

А Сталин сказал эту фразу, верней, начертал в качестве резолюции, каковую впору было покрыть лаком, как прежде делали с подписями русских царей (может быть, и покрыли), вряд ли в согласии с собственным вкусом. Вероятно, он был куда более искренен, когда писал бездарному Безыменскому, кого Маяковский не ставил ни в грош (и Безыменский ответно его ненавидел):

«Читал и „Выстрел“, и „День нашей жизни“. …И то, и другое, особенно „Выстрел“, можно считать образцами революционного пролетарского искусства для настоящего времени».

Что же касается резолюции, то она явилась на свет в обстоятельствах благообразнейших. Демократически спровоцированная снизу. Можно даже сказать — продиктованная.

«Дорогой товарищ Сталин!

После смерти поэта Маяковского все дела, связанные с изданием его стихов и увековечением его памяти, сосредоточились у меня.

У меня весь его архив, черновики, записные книжки, рукописи, все его вещи. Я редактирую его издания. Ко мне обращаются за материалами, сведениями, фотографиями.

Я делаю все, что от меня зависит, для того, чтобы стихи его печатались, чтобы вещи сохранились и чтобы все растущий интерес к Маяковскому был хоть сколько-нибудь удовлетворен.

А интерес к Маяковскому растет с каждым годом.

Его стихи не только не устарели, но они сегодня абсолютно актуальны и являются сильнейшим революционным оружием.

Прошло почти шесть лет со дня смерти Маяковского, и он еще никем не заменен и…»

Внимание!

«…И как был, так и остался крупнейшим поэтом нашей революции».

Почти слово в слово. Как же так, Иосиф Виссарионович? Пристало ли вам списывать? И у кого? У некоей гражданки Брик, урожденной Каган, — ибо, как давно понял читатель, это письмо-шпаргалку отправила Сталину 22 ноября 1935 года она, Лиля Юрьевна.

Следовало перечисление признаков невнимания к тому, кто «был и остался»:

«…„Полное собрание сочинений“ вышло только наполовину, и то — в количестве 10 000 экземпляров.