Выбрать главу

Вот вопрос. Повинен ли — ну, хоть самую чуточку — Маяковский в этом позоре? В этой своей, уже третьей, смерти?

Первый порыв (первый — не означает, что скороспелый, подлежащий сомнению и пересмотру) — ответить: конечно, нет! Ушедшие беззащитны перед пошлостью или негодяйством потомков, вольных, увы, использовать их в достойных себя целях. Не несет же ответственности Николай Гумилев за то, как воспринял его нынешний стихотворец, чье духовное и эстетическое ничтожество позволяет не извлекать из литературного небытия его имя:

И пусть — вины не обнаружено пред бывшей властью до сих пор, в ЧК, расстрелянный заслуженно, ты заслужил их приговор. Ты сам — без подноготной зауми, — предвидя наш кровавый мрак, тех розенфельдов, апфельбаумов перестрелял бы, как собак.

Такова серия подмен: боли за невинно убитого — жаждой новой крови; его христианской морали — своей, звериной, хамской, уродской; поэтического призвания — профессией карателя…

Вот и в случае с сестрой Маяковского — никто не может быть ответствен за этот кошмарный бред, кроме старухи, подписавшей его «с сердечным приветом» генсеку, в ту пору такому же маразматику, как она. Да и она-то в своем безумии куда менее виновата, чем те, кто помог составлять это послание (а один из ее вдохновителей был ни много ни мало помощником самого Суслова).

Но я — не о ней, не о них. Я — о самом Маяковском.

Хотя не только о нем.

Мог ли такой загробный стыд случиться… Не скажу: с Есениным, чье имя было разжижено до понятия «есенинщина», этого синонима бытового и политического разложения. Но — с Блоком? Тем более — с самым неприкосновенным именем русской словесности, с Пушкиным?

Чтоб не тянуть с ответом, скажу: не в такой, разумеется, степени, как с Маяковским, но все же — случилось. Нет таких крепостей…

Заложники

После всего, что сотворено с «лучшим, талантливейшим», заучив и запомнив его таким, каким он вбит в наши головы, трудно представить, что за год до Октября он мог написать эти стихи, озаглавленные — «России»:

Вот иду я, заморский страус, в перьях строф, размеров и рифм. Спрятать голову, глупый, стараюсь, в оперенье звенящее врыв.
Я не твой, снеговая уродина. Глубже в перья, душа, уложись! И иная окажется родина, вижу — выжжена южная жизнь…

Но мечта об иной судьбе и о новой жизни обрывается трагическим предсказанием. Даже покорной готовностью к трагедии:

Что ж, бери меня хваткой мёрзкой! Бритвой ветра перья обрей. Пусть исчезну, чужой и заморский, под неистовства всех декабрей.

Не исчез, слава Богу, — по крайней мере, пока. Помогли исчезнуть тому, чье поэтическое влияние чувствуется здесь остро (хотя Маяковский, особенно более поздний, без сомнения, с яростью отрицал бы его). Имею в виду Гумилева с его — ну, хотя бы: «…Далеко, далеко на озере Чад изысканный бродит жираф». С его африканской экзотикой — правда, без его, гумилевской, культивированной мужественности.

«Спрятать голову, глупый, стараюсь…» — этого Гумилев бы не написал. И, как помним, вовсе не был настроен катастрофически взирать на свою грядущую судьбу.