На дне коробки, заваленной старыми пуховиками, варежками без пар и шуршащими детскими комбинезонами, лежал чёрный футляр с тиснением под кожу. Ангелина бережно отстегнула замочки на его ребре, и они громко отщёлкнулись.
Внутри в бледно-синем фетре лежала печальная скрипка, которой не касались руки несколько десятков лет. Как любой инструмент, оставленный без дела и внимания, она дала времени сделать с собой всё, что ему хотелось, приняла его отметины и шрамы. Играть на ней в таком виде, конечно, было нельзя. А вот возможно ли её вернуть к жизни — большой вопрос.
Ангелина осмотрела скрипку, которую канючила у родителей три года, училась на одни пятёрки, хотя этого с неё никто не требовал. В день выпуска из консерватории, на отчётном концерте мама с папой принесли её, передали по рукам через весь оркестр, и Ангелина помнила, с каким трепетом инструмента касались другие скрипачи. Только они могли разделить с ней ценность подарка.
С этой скрипкой Ангелина не расставалась восемь лет, выступала в филармонии и на улице, в переходах — не ради пары рублей, а для удовольствия, — а потом как-то простудилась и познакомилась с молодым строгим и уверенным терапевтом, за которого потом и вышла замуж.
Она продолжала играть, и мужу это не нравилось, но он не говорил ни слова. Лишь когда стало ясно, что с её беременностью что-то не так, что их сын никогда не встанет и не заговорит, а проживёт совсем недолго, струны пришлось смотать, смычок отложить, а футляр с драгоценной скрипкой спрятать подальше, чтобы он не напоминал об оставленной жизни.
— Ты теперь уедешь? — спросил Олег.
Ангелина взглянула на него. На своего второго сына, который был бы совершенно нормальным, не получил бы неисправимого уродства, если бы только ей хватало на него времени. Теперь один его глаз, светло-серый, почти полностью прозрачный, смотрел на неё из-под полупрозрачных ресниц, а второй — зияющий шрам, рытвина среди тонких черт лица, слепо чернел. Глаз самой бездны на лице родного существа.
— Будь снисходительнее. У меня умер сын, которым я была беременна двадцать восемь лет.
Он продолжал смотреть на неё неотрывно, ждал ответа на вопрос.
— Уеду. Когда откроют город. Пока что остановлюсь в гостинице.
Он качнул головой, как будто всё понимал.
— Только не говори своему отцу, — выдавила она.
— Если спросит, скажу, — не поддался Олег.
Он был прав. Нечестно просить его о таком.
Ангелина вернула скрипку в футляр и закинула ремешок на плечо привычным, почти рефлекторным движением.
Она толкнула дверь обычно запертой комнаты и шагнула в обжитую часть квартиры, тонущую в зелени залу, где на диване сидел Харитон. Он вертел в грубых руках иссохший лист растения.
— Звони, — сказал папа, не поднимая на неё глаз.
— Буду, — кивнула она.
И вышла за дверь.
Она была свободна.
21. Двойка мечей
Сон не шел, и Осир просто лежал на кинутом на пол матрасе, подложив руки под голову. Вся тяжесть вечности сидела у него на груди, каждый вдох давался труднее предыдущего. Он уже давно привык к тому, что время не лечило его раны, а раз за разом отдирало от них корки, ковыряло когтистыми пальцами в мясе, занося новую инфекцию.
Реальность, от которой он привык прятаться в тревожных снах, рано или поздно настигнет его, потому что он совершил ошибку, за которую не прощают.
Дверь скрипнула, в комнату вошёл кто-то в тяжёлых ботинках.
Его настигли?
Осир не мог разглядеть его в темноте, но узнал по звуку шагов и неглубокому, обрывистому дыханию. Пришедший знал всё в этой комнате как свои пять пальцев, поэтому шагнул сразу к изголовью матраса, опустился рядом с ним на пол.
— Здравствуй, брат.
Осир помедлил. Голос молодого парня, почти юноши, звучал в темноте куда ниже, утробнее.
— Ты говоришь со мной так, только когда тебе что-то от меня нужно.
Осир сказал это вслух и вспомнил, что и сам был ещё мальчишкой. Кажется, как раз сегодня этому телу исполнялось семнадцать.
— Нужно. Чтобы Столпы больше не умирали.
Сколько лет было этому разговору, сколько раз он складывался в разные орнаменты слов, мозаику звуков, всегда только с целью обвинить, надавить, ещё раз сковырнуть только свернувшуюся кровь.
— Ты просишь меня о смерти.
Темнота устало вздохнула. Осир каждый раз отвечал одними и теми же словами.
Разговоры о самопожертвовании, всеобщем благе и альтруизме они оба считали настолько глупыми, что даже не вспоминали о таких материях.
Важнее было другое: чья жизнь стоит смерти, кто выйдет победителем в бесконечном споре о том, кому быть разменной монетой, и почему один из них вообще должен ей стать.