Как все это расскажешь учителю? Потому Сапожников соврал про насос, чтобы учителю было понятно.
— Может быть, основной принцип изобретательства… — сказал учитель, — это осознать в явлении главное противоречие и искать выход за пределами этого противоречия…
— Может быть, — вежливо поддакнул Сапожников.
Учитель вздохнул.
— Ну, иди, — сказал учитель. — Маме скажешь, что был со мной. Физику можешь сегодня не готовить. Я завтра тебя спрашивать не буду. Ботинки на печку не ставь. Кожа от высокой температуры ссыхается и трескается, потому что процессы, в ней происходящие… В общем, до утра так просохнут. И спать, спать! Почему ты галоши не носишь?
— Я их теряю, — сказал Сапожников.
Глава 6
Угловая скамья
— Внимание!.. Поезд номер сто одиннадцать Москва — Рига прибывает на пятую платформу… Внимание!
Сапожников смотрел на перрон и не торопился выходить.
Виднелись черепичные крыши незнакомого города, солнце проваливалось в черные тени между домами, и воздух, влетевший в опущенную фрамугу, был сырой и незнакомый.
Сапожников взял свой кошель с барахлом и стал пробираться к выходу — и вышел на солнечный перрон. Была вторая половина дня. Август.
Тут Сапожникова стали толкать, и покатились тележки с чемоданами — берегись! — и ему это было приятно.
Он не торопился и оглядывался. А потом узнал Барбарисова. Полнеющий человек в замшевой молниеносной куртке, с плащом через руку, он все вглядывался в проходивших, потом надел черные очки, и лицо его стало стремительным.
— Здравствуй, — сказал Сапожников.
Они обнялись, и Сапожников поцеловал его в щеку.
— Сними очки, — попросил Сапожников. — Не надо стесняться.
— Сейчас сядем в электричку и поедем в Майори, в пионерлагерь, — сказал Барбарисов. — Я захвачу дочку, договорюсь о лекции — я там читаю третьего числа, а ты пока посмотришь море. Там и пообедаем. А потом вернемся в Ригу.
— Да, да.
Они прошли через вокзал, и Сапожников все оглядывался. Ему нравилось. Но чересчур быстро шли. Ему казалось, будто он пустился в авантюру, хотя причин для такого настроения не было вовсе. Просто город похож на иностранный. Впрочем, так с ним бывало, даже когда он заходил в соседний двор или подворотню или видел вывеску «Баня», или «Химчистка», или «Клуб завода Гознак», или «В этом доме жил артист Мерцалов-Задунайский», как будто артист помер, а дверную табличку не снял, плут этакий.
— Это Майори. Мы приехали, — сказал Барбарисов. — Нравится?
— Да.
От всей дороги у Сапожникова осталось только стеснение от незнакомого говора, серый блеск реки, перепутанный с гулом моста, и за окнами — налетающий шум листвы.
А теперь они проходили вдоль редких заборов, а за ними красивые дома и деревья, и урны для мусора не стояли на земле, а висели на заборах, как почтовые ящики с оторванными крышками.
Фонтан с чугунными рыбами, навес концертного зала, сырой воздух, трепет теней на асфальте, рай земной.
— Дай мне сумку. А вон там пляж. Мы сейчас придем, — сказал Барбарисов.
Сапожников увидел дрожащий блеск на желтой стене, обогнул дом и увидел море.
Оно было огромное, до горизонта, темное, сине-зеленое, расписанное белыми барашками. Сапожников задохнулся и пошел по пляжу проваливаться ботинками в светлый песок. Немногие мужчины в шерстяных плавках и женщины в бикини лежали на песке, грелись, а если кто стоял загорелый и нарядный — было видно, что ему холодно. Но все они были физически подкованные и закаленные хорошей жизнью.
Летела живая чайка, и ветер заваливал ее на крыло. Сапожников дышал и дышал, он моря сто лет не видел, и ему стало почему-то обидно, и он вернулся с пляжа на старое место.
— Здравствуйте, — сказала девочка в клетчатой юбке, стоявшая рядом с Барбарисовым, у нее был прекрасный цвет лица.
— Здравствуйте.
— Ты Глашку зовешь на вы? — спросил Барбарисов. — Ей четырнадцать лет.
— Именно поэтому.
— Ты же ее видел в Москве прошлый раз?
— Господи, конечно, — сказал Сапожников. — Но у нее была коса.
— Она ее отрезала недавно.
— Ничего, ей идет.
— Папа, я есть хочу, — сказала Глаша.
— Это значит — пойдем в шашлычную, — сказал Сапожников.