Все окна моего благословенного ящика были слепыми, кроме единственного, в котором горел свет. Это было окно моей лаборантки. Какую можно вывести мораль из того, что со мной случилось? А ведь мораль — это нечто универсальное. Я оказался невероятным дураком.
Я это понял еще раз, когда вошел в лабораторию. Ржановский и Великий Электромонтер Сявый копошились в развороченном стенде. Они не обратили на меня никакого внимания. На подоконнике я увидел свой блокнот. Слава богу, хоть не потерялся.
Я взял его и побоялся открыть.
— Владимир Дмитриевич, я, может быть, нашел невероятное решение, — сказал я бесцветным голосом.
— Не мешай, — сказал Ржановский, не оборачиваясь.
За окном в туманной дымке, словно бомбардировщики, летали галки.
Мне рассказывали, что, когда бомбардировщик идет на взлет, он беззащитен. Маневрировать на малой скорости невозможно — врежешься в землю. И будто бы даже статистика показывает, что наибольшее количество самолетов, сбитых противником, приходится на этот момент полета без маневров.
Судьба со мной поступила гнусно. Она ударила по душе, поднявшейся в свой первый полет, и в тот момент, когда она шла без маневров.
Оправдания судьбе не было. Такие судьбы надо списывать в тираж.
Теперь я окончательно понял, что надо уйти.
— Ну… начали, — испуганно сказал Сявый. — А, Владимир Дмитриевич?
— Давай, давай, — ответил Ржановский.
Все было как вчера утром. Так же, словно лифт, загудел трансформатор. Так же начали тлеть контрольные лампы, и заметался зеленый шнур в трехшлейфовом осциллографе. Все было так же. Только стрелка на выходе, большая фосфоресцирующая стрелка спокойно, без дрожи прошла заветную черту и остановилась только тогда, когда уперлась в самый конец шкалы, показывая немыслимую, невероятную точность.
— Опоздал… — сипло сказал я. — Как всегда. Поздравляю вас, товарищи.
Меня всего трясло.
— Дура! — закричал Ржановский. — Дура мамина! Это же твоя схема! Твоя! Где блокнот?!
— Вот… — сказал я, протягивая блокнот.
Ржановский взял блокнот и открыл.
— Неплохо нарисовано, правда? — спросил Ржановский у Сявого.
И тот кивнул. Поверх радиосхемы виднелась усмешка Кати.
— Что нарисовано? — тупо спросил я.
По морде у Сявого текли слезы.
— Случайность — это проявление и дополнение необходимости, — бормотал я, когда Ржановский вез меня по Благуше.
Человек взрослеет по-настоящему, когда его первая самостоятельная работа оказывается осуществленной другими людьми. Я ехал в большой машине Ржановского, и было спокойное утро, обещавшее день трезвых забот.
«Сказка есть, дьявол вас забери! — пело у меня в душе. — Есть сказка, будьте вы прокляты, хапуги, карьеристы, энтузиасты на секунду! Есть вспышки красоты и жизни, которые ломают ребра вашим скороспелым выводам, за которыми прячется зависть от трусости и равнодушие от эгоизма! Есть светлый мир с его причинами и следствиями, и не верю в угрюмую статистику, которая прогрессивна для частных технических задач и негодна как мировоззрение. Потому что свобода — это осознанная необходимость, а какая свобода в мире тупой вероятности? Человек — это не осел между стогами сена. Он, томимый ощущением закона, высшего, чем простые „да“ и „нет“, мучаясь, ошибаясь, вглядываясь в мир и прислушиваясь к своим тяготениям, свободно проявляет свою волю и сам отыскивает свою цель, и цель его не охапка сена, она тоже уточняется по мере продвижения вперед».
Когда я вылез у ворот своего дома и машина Ржановского укатила по переулку, я вошел во двор и сразу увидел Катю.
Она сидела, строго выпрямившись, и глядела на меня, и ветер трепал полы ее пальтишка, из которого она выросла.
— Поцелуй меня, — сказала она.
Я поцеловал ее, и мы столкнулись носами.
— Что ты бормочешь? — спросила она строго.