Кто же снимал эти кадры? Кто сопровождал его? Мама? Нет, исключено. Она вкалывала целыми днями. Кто-то из сослуживцев? Навряд ли. И тут меня осенило: Отставкич. Зачем он снимал? Из праздного любопытства? Не похоже кадры скомпонованы довольно аккуратно, во всем ощущается законченность, основательность. Набирался опыта? Ведь, в конце концов, он стал профессиональным видеооператором - свадьбы, крестины, юбилеи и т. д. - и сытно кормил семью. Нет, думаю, Отставкич просек, что отец превращается в эпицентр неких событий, и поспешил запечатлеть того в момент кризиса. В любом случае проведенные съемки характеризуют Отставкича не с худшей стороны...
- Когда все живы-здоровы, вроде как никуда и не нужно спешить! донеслось до меня сквозь сон.
Я проснулся ранним утром на своем гусарском диване. Бабушка возилась на кухне. Спать больше не хотелось, но я валялся с закрытыми глазами, наслаждаясь свободой. На серванте, в зале, работал приемник, играл Армстронг, и нога моя, торчащая из-под одеяла, дергалась в такт музыке. Внезапно я услышал смех отца, негромкий и сухой, ровно кто-то тряс дырчатой солонкой, и его подхватил чистый, высокий хохот мамы, - Господи, они стояли в изголовье минуты две по крайней мере и наблюдали мой утренний танец. Я вскочил и с криком: "Ах, вы подсматриваете!" - бросился их тискать и обнимать. Отец отстранил мыльную щеку - он брился - и сказал: "Эй, эй, испачкаешься!" - а мама чмокнула меня в ухо, звонко так, и это была радость...
О, Смерть! Я преклоняю перед тобой голову. Лишь ты никогда не ошибаешься в людях. Я терял немало близких, и каждый раз убеждался, что твой выбор точен. Ты не жизнь обрываешь, ты оттачиваешь человечность и предотвращаешь подлость. Но это лишь слова...
Вдруг пространство крутанулось, что мельничный жернов, и я потерял сознание. И снова видение пульсирующей картофелины, в общем-то, гладкой, с небольшими розовыми шишечками. Они дышали. Потянулся к ней, чтобы обнять, ощущение, будто затекли руки, и это была бесконечность. В горле застрял тугой комок, и мне хотелось вытолкнуть его, вытолкнуть, изрыгнуть, но не получалось... Утро было теплое, светлое, и надо мною склонились лица. Мама сидела подле, держа мою ладонь, и плакала, а папа пытался заглянуть через головы.
- Как ты, богатырь? - спросил дядя Бено, поблескивая толстыми линзами очков.
- Хорошо, - ответил я.
- Если хочется поплакать, не стесняйся, поплачь, я тебе разрешаю, сказал он и погладил меня по лицу.
- Я видел дурацкий сон, - попытался я приподняться, но дядя Бено не пустил меня:
- Лежи, сынок, лежи.
- Мне приснилась бесконечность, и я трогал ее руками.
- Помолчи, пожалуйста, Буччу-Куыж, - сказала мама.
И тут я заметил Джига. Он стоял среди столпившихся соседей и испуганно смотрел на меня. Должно быть, вид был у меня неважнецкий.
- Дайте ему немного вина, - сказала тетя Лена, - ему не повредит.
Кто-то поднес стакан с янтарной жидкостью, и я отхлебнул.
- Вкусно? - спросила мама.
- Мамочка, милая, - обнял я ее и залился слезами. Она подхватила меня и, прижав к себе, понесла к окну, и я увидел двор и пацанов возле насыпи.
...Они стоят полукругом. "Народу слишком много, вот он и развылся", вполголоса произносит кто-то. Стоят возле насыпи, переминаясь с ноги на ногу, и поглядывают на наши окна. Рядом оранжевое ведерко с бабочкой, полное песка, и лопата, воткнутая в песок. Тут же валяется ржавая, заляпанная раствором, пружинная кровать без спинок. На ней стоит Витька Шкандин в белых шортах и кедах "Два мяча" и, качаясь, ест яблоко. Недалеко от насыпи штабелем лежат плоские железобетонные плиты, на которых нежится дворняга Гуляш, и металлические прутья, что гулко звенят, когда по ним ходишь, а дальше - заросли крапивы и бурьяна, и левее, за холмиком, две айвы и дикая груша, а дальше - перекошенная изгородь, за которой виднеется замшелый фундамент недостроенного дома, а дальше - древняя сторожка стрелочника с алюминиевым рукомойником на крылечке и окном с фанерками вместо стекол, испещренными непечатными словами, и прохудившаяся толевая крыша с оборванными проводами на гнилой крестовине, так красочно загаженная голубями, что кажется шедевром кисти Сёра, и железнодорожное полотно, поросшее резедой и одуванчиками...
Вечером следующего дня Джиг принес горячих пирожков, специально для меня испеченных его матерью Мэри. Они были аккуратно уложены в белую эмалированную кастрюлю, и, когда Джиг снял крышку, тепло пахнуло сдобой.
- Поешь, пока горячие, - сказал он и вскарабкался на стул. - Ну и напугал же ты всех.
Я лежал на диване, укрывшись легким одеялом. Мне запретили вставать, хотя чувствовал я себя вполне сносно.
- Джиг, ты здорово вытянулся за последнее время, - пульнул я в него дежурную шутку.
- Издеваешься, - обиделся Джиг. - А вчера, если б кто пукнул в твою сторону, ты бы упал.
- Нет, - возразил я, - устоял бы и даже ответил бы, как мужчина, настоящим залпом.
- Ты, пердун, - засмеялся Джиг.
- Нет, я Паганини, - засмеялся я.
- Кстати, что у тебя было?
- Малокровие, что ли. Есть надо больше, в особенности гранаты.
- Вот и трескай пирожки. Они с яблоками, вкусные. - Джиг помолчал. Мехико сказала, что видела твоего отца на Копитнарском шоссе.
- Ну и что? - Я достал пирожок из кастрюли и откусил побольше.
- Ей показалось, что он пьян.
- С чего она взяла?
- Он шел по дороге и размахивал руками.
Я откинул одеяло и стал одеваться.
- Почему же Мехико бросила его?
- Так она видела его из окна автобуса. Может, и перепутала с кем-то.
- Сам знаешь, что отца трудно с кем-то перепутать. Не ходи со мной, Джиг.
Слабости не было, было ощущение пустоты внизу живота. Я не ведал, где искать отца, ноги несли меня сами. Каждый день по рекомендации Бено он совершал пешие прогулки. Маршрут выбирался произвольно. Размышляя о своем, отец мог дойти до еврейского села Кулаши, что в семи километрах севернее города, а обратно вернуться огородами или направиться на восток, к реке Цхенисцкали, и там подолгу сидеть на берегу под дубом. Однажды в семье случился скандал, во время которого мама обвинила отца в супружеской неверности. С присущей всем кавказским женщинам горячностью она в присутствии детей выплеснула на него свое негодование и тут же замолчала, спохватившись. Отец хлопнул дверью и ушел. Спустя полчаса мама горько жалела о своей несдержанности. Она велела мне пойти и разыскать его.
Было поздно, часов девять, и я не знал, куда идти. Прохожие подсказали, что возле ипподрома видели пьяного вдребезги высокого худого человека с зачесанными назад проседыми волосами. Побежал туда и встретил отца при входе в село Чагани. По-моему, он был совершенно трезв, просто шел, чуть покачиваясь, возможно, от усталости. В темноте отец не заметил меня, и я подкрался к нему сбоку и поймал его теплую руку. Он обрадовался, и мы сели у дороги на траву, лицом к кладбищу, так, что при лунном свете отчетливо были видны могильные плиты и кресты. Отец сказал, будто оправдываясь, что женщина, о его связи с которой судачит весь город, чем доводит маму до истерики, на самом деле донкихот, предпочитающий поэзию земным благам, что она шепелявит и носит очки, а очкарик не может быть плохим человеком, но городу этого не объяснишь. Я чувствовал себя не в своей тарелке, потому что от меня ждали понимания, и не то чтобы я не дорос до подобных вопросов, мозг категорически отказывался воспринимать их применительно к отцу, и тогда я ответил: "Папа, мне все равно, что говорят в городе. Я люблю тебя больше всех на свете!" И он улыбнулся и потрепал мои волосы, а на ббольшую нежность не решился. Потом стал вспоминать, как я подавился яблоком, когда мы еще жили в Нахаловке: выскочили соседи и принялись плевать мне в лицо, стараясь привести в чувство, но без толку. Пришла бабка Раечка с длинными грязными ногтями и сказала: "Все равно он умрет!" - и, вытянув мой язык, вдруг сунула мне в глотку два пальца и каким-то чудом протолкнула кусок яблока в пищевод, и я задышал. Отец усмехнулся, и на память пришли слова матери, как он бился головой о стену, а затем, когда я очнулся, плакал от счастья. Домой мы вернулись за полночь, а мама, увидев нас с балкона, немедленно юркнула в постель и притворилась спящей, и мы сделали вид, будто поверили ей и на цыпочках прокрались на кухню, где молча выпили по стакану теплого чаю, и тоже легли спать, но долго не могли уснуть.