Вот почему я сам сменил той чернокожей девочке глаза, даже не прикоснувшись к ней, даже пальцем до нее не дотронувшись. Я подарил ей голубые глаза, которые она так хотела иметь. И сделал это не ради удовольствия и не ради денег. Нет. Я всего лишь сделал то, чего не сделал Ты, — или не смог сделать, или просто не захотел. Я посмотрел на эту ужасно некрасивую чернокожую девчонку и полюбил ее. А потом сыграл Твою роль. И получилось очень неплохо!
Я, именно я сотворил настоящее чудо! Я подарил ей голубые глаза. Я подарил ей самые голубые на свете глаза, два ярко-голубых глаза — казалось, в них светится частица Твоей небесной лазури. Правда, больше никто этих голубых глаз не увидит. Но она-то их видеть будет! И будет жить долго и счастливо. И это я, именно я сумел сделать ее счастливой и считаю, что поступил по праву и по справедливости.
Ну вот, теперь Ты, похоже, мне завидуешь. Неужели ты и впрямь мне завидуешь? Но, видишь ли, я, оказывается, тоже могу быть создателем. Конечно, не Создателем всего сущего, как Ты, но, как известно, созидание — вино пьянящее, и воздействует оно гораздо сильнее на того, кто его пьет, а не на того, кто его делает.
Вкусив этого нектара, я понял, что, оказывается, больше не боюсь ни Тебя, ни Смерти, ни даже Жизни, да и уход Вельмы я теперь воспринимаю абсолютно спокойно; как и папу римского; как и Антильские острова, Большие и Малые. Я абсолютно спокоен. Абсолютно.
С наилучшими пожеланиями,
Твой Мика Элихью Уиткомб».
Мыльная Голова аккуратно свернул исписанные листки втрое и сунул их в конверт. Печати у него не было, но ему почему-то страшно хотелось запечатать это письмо воском. И он, вытащив из-под кровати коробку из-под сигар, стал в ней рыться. Там хранились самые большие его драгоценности: кусочек нефрита, выпавший из чьей-то запонки в чикагском отеле; золотая подвеска в форме буквы «Y» с вделанным в нее кусочком коралла, некогда принадлежавшая его матери, которой он никогда не знал; четыре большие заколки для волос, которые Вельма, уходя от него, забыла в ванной на краешке раковины; грубая шелковая лента светло-голубого цвета с головы одной девочки, которую звали Сокровище; почерневший от времени вентиль от крана из тюремной камеры в Цинциннати; два мраморных шарика, которые он как-то чудесным весенним днем нашел под скамьей в парке Морнингсайд; старый каталог «Лаки Харт», от которого все еще исходил слабый запах пудры «Орех и мокко» и легкого лимонного крема. Рассматривая эти вещи, он совсем позабыл, что именно искал в заветной коробке. Вспомнить, что же все-таки ему было нужно, он так и не сумел: усилие оказалось для него чрезмерным; в голове у него как-то странно загудело, а тело охватила волна страшной усталости. Он закрыл коробку, прилег на кровать, мгновенно соскользнул в светлый и довольно крепкий сон и уже не мог, разумеется, слышать тихих всхлипываний старушки, которая, выглянув на заднее крыльцо своей лавочки, торгующей сластями, обнаружила неподвижное тело старого пса по имени Боб.
Лето
Мне достаточно надкусить упругую клубничину, и я вижу лето — с его пыльной дымкой и сгущающимися тучами. Лето навсегда осталось для меня сезоном гроз. Опаленные солнцем дни и липкие ночи в моей памяти неразличимы, но грозы, яростные внезапные грозы, одновременно и пугавшие меня, и закаливавшие, остались в памяти навсегда. А может быть, память моя сохранила только одну летнюю грозу в том городе, где мы жили раньше, и все прочие грозы слились с ней воедино; вспоминая ту грозу, я представляю себе то страшное лето 1929 года, которое довелось пережить моей матери. По ее словам, торнадо тогда смел с лица земли половину южного Лорейна. Хотя, скорее всего, ее рассказы об этом я смешиваю со своими собственными воспоминаниями о летних грозах. Надкусывая ягоду клубники, я сразу вспоминаю эти грозы и вижу перед собой мать тогдашнюю — гибкую юную девушку в платье из розового крепа. Одной рукой она подбоченилась, а второй выжидающе покачивает возле бедра. Вдруг ее подхватывает ветер и возносит высоко над домами, но она — стойкий оловянный солдатик — по-прежнему стоит в воздухе, опершись одной рукой о бедро. И улыбается. И рукой возле бедра по-прежнему покачивает, и в этом жесте — предвкушение и обещание. И грозящая беда ничуть не нарушает ее спокойствие. Даже когда летом 1929 года налетел торнадо, поза моей матери осталась неизменной. И на фотографии этого года она выглядит сильной, улыбающейся и совершенно спокойной, хотя мир вокруг нее, казалось, рушился. Впрочем, довольно воспоминаний. Известное событие часто становится фактом личной жизни, а сменяющие друг друга времена года в маленьком городке Среднего Запада и вовсе играют роль безжалостных мойр.