Выбрать главу

— Нет, нет, Барти нашелся. Это ты потерялся, братик.

Свами[41] на веранде помахал рукой. Он предлагал мне подойти.

— Ты брат нашего нового друга, — сказал он. — Мы рады тебе.

— Это мой гуру, — сказал Барти. — Он показал мне свет.

Мужчина сложил ладони под подбородком. Он был толстенький, как Будда, и напоминал изваяния этого божества, которые я видел в Окружном музее: такие же толстые губы, слегка раскосые глаза и удлиненные уши. Но во лбу у него не было драгоценного камня. Я вдруг сообразил, что он есть у Барти: желвак на лбу, вспухавший от переживаний. Уж не решил ли свами, что помешанный Барти — какое-нибудь божество?

— Ты должен понять, — сказал гуру. — Мы все в неведении. Все существа надо научить их истинной природе. Даже цветы, — он показал на грядочку, кажется, нарциссов. — Они тоже должны обрести просветление.

Барти опять стоял, наклонившись, как в ту минуту, когда я вошел. Но теперь он не выдергивал растения. Он водил руками вокруг них, над ними, — так, я видел однажды, действует исполнитель на терменвоксе, меняя электрическое поле.

Свами сказал:

— Твой брат — посвященный. Он может вести их к внутренней жизни.

Не мерещится ли мне? Не гипноз ли это? Тускло-коричневые сорняки сконфуженно припали к земле, а золотистые цветы, напротив, тянулись к ладоням Барти, как подсолнухи к солнцу.

Барти, улыбаясь, поднял голову.

— Смотри, мой брат. Они тоже были авидья[42]. А теперь они нашлись.

Мы уезжали из храма в сумерках. Дороги были забиты. До пересечения Уилшира и Санта-Моники мы ползли почти час. Цветные огни Электрического фонтана уже играли вокруг индейца на пьедестале. «Радугу! Хочу радугу!» — бывало, кричал с заднего сиденья Барти, когда наш «паккард» застревал перед светофором. Взлетала зеленая вода. Взлетала розовая.

— Все еще красивый, как думаешь? — спросил я безмолвного неофита.

Он засмеялся. Он махнул рукой, как свами.

— Все эти красоты, брат, — они только иллюзия. Понимаешь, ты заблудился под покрывалом Майи[43]. Поэтому ты и едешь в Йель. Ты заворожен безделушками этого мира. Будь осторожен. Смотри, куда идешь, брат. Вещи не то, чем они тебе кажутся. А ты убил змею. Ты этим хвастался вместе с твоими друзьями. Но по глупости ты нарушил правило ахимсы[44], брат. Нет, нет, я не буду тебя винить. Ты не знал тайны: что змея была одним из лиц богини Кали.

Светофор переключился. Вереница машин продвинулась вперед. Светофор переключился обратно, но я проехал на красный; хотелось убраться от фонтана, от шлейфа брызг, разносимых ветром. Я промчался по свободному отрезку Уилшира с гольф-клубами по обеим сторонам. А Барти продолжал весело сыпать словами:

— Это была плохая карма[45]. Ты поплатишься за свои дела в другой жизни. Ты привязан к колесу страданий. В Йеле ты не узнаешь, как от него освободиться. Все эти удовольствия, все эти удачи — за них тоже придется расплачиваться. Вино! Женщины! Песня! Это ловушки, они подстерегают тебя. Я знаю, ты положил глаз на Мэдлин. Ты желаешь ее плоти. Бери ее, братик! — Тут он рассмеялся, звонко и беззаботно. И даже меня заставил улыбнуться. Я невольно подался к нему, как те его цветочки. — Но ты не избавишься от страданий и жизни. Нет, нет! Запомни мои слова. Ты будешь возвращаться. Снова и снова. Ты заново родишься ящерицей или бурундуком. Ха! Ха! Ха! Ты будешь прыгать, как жаба!

Глаз на Мэдлин я давно положил, а в то лето 1956 года делал все возможное, чтобы дополнить зрение осязанием. Сколько лет уже я рисовал нашу соседку пастелью и углем — ее профиль, ее босые ноги, белую узкую спину. В одиннадцать лет, в двенадцать лет она без колебаний снимала пушистый свитер, расстегивала блузку. Она садилась на край моей кровати. Солнце рикошетировало от бассейна дробно, как вереница биллиардных шаров от суконного бортика, застревало в волосках, покрывавших ее предплечья и плечи, и в темном шерстистом островке в ложбинке шеи. Острым карандашом я пытался воспроизвести тень, сбегавшую по хребту к худым ягодицам. В ее волосатости было что-то от животного, от медвежонка; но время, как мамаша-гризли, вылизало ее начисто. С годами эти атавистические следы, наследие предков, постепенно исчезали, так же как ниточки бровей, которые она принялась выщипывать пинцетом, волосок за волоском. Исчезли и розовые очки; в пятидесятых годах контактные линзы были не в моде, и, пока я пытался изобразить, как путается солнечный свет в ее волосах, Мэдлин, сощурясь, вглядывалась в смутного портретиста.

Лето, вторая половина дня. Генри Джеймс сказал, что это самые красивые слова в нашем языке. Слышен Барти на дворе; он вскрикивает от восторга, слетая бомбой в бассейн. Наш спаниель Сэм демонстрирует эффект Допплера, с визгом устремляясь к дому, с лаем мчась обратно. Артур трудится над «паккардом», гоняя двигатель. Мэри в холле что-то напевает об Иисусе, стирая пыль с мебели. Фиги; запах фиг проникает в комнату через открытое окно, и с ним запахи хлора, лимонов, эвкалипта. Шлеп-шлеп — это Лотта накручивает сотни метров в бассейне. А что за сверкание? Это, должно быть, Норман загорает перед алюминиевым рефлектором. Если слышны голоса, это значит, что сегодня воскресенье, и общество «20-й век Фиш», актеры и актрисы и другие люди из кино, сидят в креслах на каменных плитах или группами стоят на газоне. А здесь — Мэдлин: полуголая, вполоборота, лица почти не видно, кости таза выпирают, как разбитая тарелка.