Строптивый характером неуживчивый проповедник, казалось, пятнавший мрачною тенью веселые улицы беззаботной Флоренции, был возвращен в ее стены Великолепным единственно, чтобы «сделать удовольствие» милейшему графу. Вечно сверх головы занятого Лоренцо меньше всего занимали тогда стремления угрюмого феррарца, задумавшего, по примеру древних пророков, объявить утопическую войну всем порокам своего времени. Сын скромного феррарского врача, в юности также учившийся медицине, однажды и раз навсегда предпочел врачеванию тела то, что он понимал как исцеление душ.
В нем сочеталась неколебимая стойкость древнеримских народных трибунов с неистовым альтруизмом христианских мучеников — отсюда потребность непременного приобщения человеческой души к небесному блаженству, превышающему безмерно блаженство горько-земное, обманувшее его на заре жизни, и твердая уверенность в пользе, более того, необходимости такого приобщения — любым способом, хотя бы даже через насилие. Неведомо для него самого устами Савонаролы заговорило и вспыхнуло беспощадным огнем в обжигающих откровениях его речей то медленно, но упорно и неуклонно копившееся недовольство угнетенных широких народных масс, которое было питательной почвой его одержимости и его религиозных идей.
В его манерах не было ничего отрепетированного заранее — он просто отдавал церковной службе всего себя. Однако в минуты вдохновения этот малоприметный невысокий человек неузнаваемо преображался и словно становился выше ростом, как бы вырастая на глазах потрясенных свидетелей этого чуда. В такие моменты, по утверждению ближайших сторонников, он несомненно провидел будущее и душой устремлялся на всех парусах навстречу едва прикрытому и грозящему новою бурей неведомому. Говорили, что часто после проповеди он принужден был уединяться, так как доходил до полного забвения всего окружающего. Он и сам говорил о подобных минутах: «Слова сделались во мне как бы огнем, который жжет мозг костей моих», — и этот испепеляющий огонь Савонарола изливает на своих богомольцев: огонь обличений, обвинений, сострадания и пророчеств. Тогда-то мужчины и женщины всех положений — ремесленники и нищие, философы и артисты — впадали в массовое возбуждение, в зависимости от тона пророка — то в очищающе радостное просветление, то в ужас до содрогания, то в неудержимые слезы. Многие, записывавшие за проповедником, тогда обрывали свой текст взволнованной фразой, что слезы помешали им продолжать свою запись.
Наличие божества, грозного, но справедливого, фра Джироламо утверждает не столько на небе или на земле, сколько в человеческом сердце: «Господь везде, повсюду, в каждом человеке, особенно же в душе справедливого». Однако власть имущие, полагает Савонарола, лишенные высокого чувства справедливости, сами изгнали божественную истину из своих неправедных душ. По давним следам Дантовых инвектив монах обвиняет стяжательство в том, что оно разодрало на части «хитон нешитый» распятого Христа, совершив кощунство, на которое не решились даже солдаты, его распинавшие. А нынешние стяжатели совершили подобное, уничтожив и поправ своей несправедливостью духовное единство человеческого рода. Намеки Савонаролы все более недвусмысленны, впрочем, это даже уже не намеки. Очень скоро обвинения обретают конкретный адрес…
Сандро Боттичелли пока что стоит в стороне от этих новых волнений Флоренции, поскольку в 1480–1498 гг. его разросшаяся мастерская находится в самой интенсивной работе. Его своеобразно идеальные типы, возросшие на смешанной почве христианских и языческих легенд, пользуются в те дни колоссальным спросом — и вот Якопо дель Селлайо, Боттичини, похожий с ним даже звучанием фамилий, и наконец, многочисленные неразгаданные «друзья Сандро» во Флоренции и Риме разносят во всей бесконечности вариаций по городам и весям Италии особую «боттичеллевскую» прелесть в многочисленных репликах, копиях-клише по рисункам и эскизам снисходительно, по-королевски раздаривавшего свои идеи маэстро. В ближайшем соседстве с Флорами и Венерами Сандро еще остается художником кротких Мадонн, которые в зрелые годы его творческого расцвета являют собою примеры то более чистой красоты, то более трогательного чувства.