Выбрать главу

— Ну и дурак! — закончив второй допрос, почти миролюбиво сказал следователь, вытирая носовым платком свои разбитые в кровь казанки. — Не думай, что я на тебя время буду тратить. Обойдемся и без признания. Готовься поп к отправке на тот свет, на этом свете ты явно зажился.

Отец Никодим ясно понимал, что выйти из тюрьмы ему не дадут, что здесь, в этих стенах, его земной путь и закончится. Но в отчаяние не впадал, свято веря, что все испытания и даже сама смерть в руце Божьей. Терпел боль, не дающую ему спать, пытался молиться и слышал, как распахнулись двери и в камеру вошли новые сидельцы. В тусклом свете от трех лампочек под потолком лиц новоприбывших разглядеть было нельзя и показалось, что по камере, спотыкаясь о спящих, бродят темные тени, ищут свободное место, чтобы прилечь, и не находят. Одна из таких теней добралась до угла, где ютился отец Никодим, с тяжелым вздохом опустилась на пол и затихла, видно сморенная неодолимым сном. Закрыв глаза, прислушиваясь к чужому дыханию, отец Никодим тоже уснул, но и во сне продолжал баюкать ноющую руку.

Пробудился уже при дневном свете, косо падавшем из маленьких и донельзя грязных окон, расположенных почти под самым потолком. И сразу же почувствовал на себе чужой, пристальный взгляд. Приподнял голову и беззвучно ахнул — на него в упор смотрел Леонтий Кондратьевич Бавыкин. Это он, оказывается, присоседился здесь ночью.

Долго разглядывали друг друга, словно хотели удостовериться, что не ошиблись.

— Здравствуй, Леонтий Кондратьевич, — наконец, первым заговорил отец Никодим.

Леонтий кивнул, отвернулся в сторону и спросил:

— Почему не радуешься?

— А по какой причине мне радоваться, Леонтий Кондратьевич? Нет у меня такой причины, чтобы радоваться.

— Как нет? Это ведь я тебя сюда запихал, когда листки в ведро подсунул, не своими руками, правда, подсовывал, да это неважно, а теперь и сам угодил, как головой в поганое ведро. Донос на меня ложный написали, будто я враг Советской власти. Можешь руки сейчас потирать от удовольствия, в отместку.

— Не получится, Леонтий Кондратьевич, руки потереть, одну-то мне, видишь, сломали.

— Значит, в думках своих радуешься, что я в таком виде здесь.

— И в думках не радуюсь. Я, Леонтий Кондратьевич, о другом нынче забочусь — в вечную дорогу собираюсь.

— Какая дорога? Дороги отсюда никакой нет.

— Есть, есть дорога. Стены толстые, проволока крепкая, охранники не спят, караулят, а дух все равно на свободе живет, где желает, там и обретается.

— Не понимаю тебя, объясни… — Не успел Леонтий договорить, как двери камеры заскрипели, еще пронзительней, чем ночью, вошел офицер и начал выкрикивать пофамильно тех, кому приказано было следовать на выход.

Список оказался не длинным, и фамилия отца Никодима значилась в нем третьей.

— Времени нет, Леонтий Кондратьевич, чтобы объяснять, сам думай. Прощай. Мешочек свой тебе оставляю, там портянки лежат, чистые, и хлеб еще. Пригодятся.

Пошел отец Никодим к двери, пробираясь между сидящими и лежащими людьми, придерживая сломанную руку, пошел совершенно спокойным, с молчаливой молитвой, которая вспыхнула в памяти до единого слова.

* * *

Без креста, переделанная под клуб, лишенная внутри всех своих икон и убранства, церковь все равно ощущала себя живой и преисполнена была сострадания ко всем, кто собрался в этот день на площади Первомайска. Взирала своими стенами и колокольней на молодых и старых, на зареванных голосящих баб, на суровых мужиков, на ребятишек, которые не кричали и не бегали, а молчаливо жались к родителям, придавленные, как и взрослые, одним известием — война. Слово это, будто крыло черной птицы, накрыло все дома, площадь, церковь и даже пространство за околицей. По небу ходили легкие тучи и время от времени закрывали солнце.

— Как же я без тебя, как деток растить буду…

— Письмецо черкни сразу, чтоб знали мы…

— Ничего со мной не случится, я живучий…

— О-о-й, горе-то како, не гадали, не ждали…