Выбрать главу

— Я тебе тамо-ка, в пинжак, крестик зашила и бумажку, молитву от пули, как переодевать в военное станут, переложи, не забудь…

— Маманя, я же комсомолец, какой крестик…

— Мой, мой крестик, с себя сняла, материнский, уберечь должен…

— Только вернись, вернись, родимый, без тебя не выживу…

Звучали голоса — разные, мужские и женские, тихие и громкие, сливались в один неясный шум, и он висел над людской толпой, не прерываясь. Все эти голоса, каждый в отдельности, церковь слышала, впитывала их в себя и откладывала в своей памяти, чтобы сохранились они навечно и не растворились в воздухе и во времени. Она все помнила, что произошло с ней и вокруг нее — от освящения и до нынешнего дня. Помнила и поругания, которым ее подвергали. Но в нынешний день она всех простила. И горевала о всех — до единого.

Поднялся на крыльцо офицер и закричал, чтобы строились. Но команды его выполнялись плохо, потому что бабы держали своих мужиков, не давали им хода, пытаясь урвать напоследок хоть крохотные минуты, и общий строй долго не мог выровняться. Но офицер глотки не жалел, кричал громко и властно. Строй выровнялся.

— Напра-во! Шагом — марш!

И пошла-поплыла людская лента, вздымая невысокую пыль, по прямой улице, затем за околицу и дальше, минуя березовые колки с молодой листвой и синие озера-блюдца.

Тучи по небу ходили все быстрее, плотней прижимались друг к другу и прочнее закрывали летнее солнце. Темные тени быстро бежали по земле.

Сорвался с колокольни белый голубь, в полный мах ударил крыльями в воздухе, взмыл в самую середину небесной выси и разорвал темную хмарь. Она раздвинулась и будто широкое окно распахнулось посреди туч, в этот проем устремилось косым лучом солнце, освещая всех, кто уходил в неровном еще строю в страшную неизвестность.

Остаток лета проскочил, как один день. Мелькнула осень, и не успела она закончиться по календарю, как ударил мороз. В самом начале ноября — под сорок градусов. И в это же самое время открылся в Первомайске лесной фронт. В бору заухали сваленные сосны, застучали топоры сучкорубов, и потянулись от делянок до нижнего склада ледянки — придумка тяжелого времени: утаптывали в снегу прямую дорожку, заливали ее водой и лошади тащили бревна по льду. Но мало было этих бревен, требовалось больше, больше и больше. Со всех деревень в округе собрали молоденьких девчонок и отправили их в Первомайск на лесозаготовки. А под житье-бытье лесным работницам определили клуб. Сколотили из нестроганых досок нары в два яруса, в окна вывели трубы и поставили печки, наскоро сваренные из железных бочек. Раскалялись эти печки до малинового цвета, но как только переставали совать в них поленья, они сразу же остывали и случалось, что к утру покрывались инеем. Темнело рано, зажигали керосиновые лампы и в мутном желтом свете, переваливаясь через порог, заходили девчонки в клуб, обметая с себя снег, закутанные в платки и шали, промороженные в бору до дрожи, до зубовного стука, сваливали в углу пилы и топоры, стаскивали пимы и фуфайки, расставляли и развешивали свою амуницию, чтобы к утру она просохла, и стоял в клубе, не исчезая, тяжелый влажный запах.

Изо дня в день.

Калечились девчонки на лесоповале, зазевавшись, попадали под спиленные деревья, от неумелости рассекали до крови руки и ноги тяжелыми топорами, ревели в голос, а иные по ночам, даже сморенные тяжелым сном, все взмахивали и взмахивали, руками, продолжая рубить и пилить ненавистные сосны.

Заканчивалась зима, прокатывался по Оби ледоход, и на нижнем складе начинали сбивать плоты. С длинными баграми, зачастую в воде, копошились девчонки, похожие издали на муравьев, отправляли плоты вниз по течению, а штабеля бревен, высившиеся, как горы, не убывали, казалось, даже на малую часть.

Из года в год.

Страдала вместе с девчонками и церковь, все еще живая, видела все их несчастья, слышала горький плач, стоны и оберегала как могла в своих стенах. Слава богу, что никто из них не покалечился до смерти, не погиб под падающей сосной и дожили они все до светлой Пасхи, которая выпала в год окончания войны как раз на начало мая. Минуло после Пасхи всего два дня и пришло известие — война кончилась. Девчонки, побросав багры, прибежали с нижнего склада на площадь, а там уже не протолкнуться — все собрались, кто мог ходить.

Столы поставили прямо на землю, притащили скудное угощение, у кого что нашлось, и грянул праздник, на котором люди обнимались, целовались, смеялись, но больше все-таки плакали.

И никто не разглядел в общей суматохе, что первым в Успенское вернулся с войны Леонтий Кондратьевич Бавыкин. Добирался он из Сибирска на попутной машине и приехал уже поздно вечером. Но праздник еще шумел, и шум этот было слышно издалека. Но Леонтий Кондратьевич на площадь не пошел, сразу свернул в переулок и выбрался на берег Оби. Сидел на старой поваленной ветле, поставив в ноги тощий вещмешок, смотрел на широкий речной разлив и ловко крутил одной рукой самокрутку, потому что другой руки не имелось, а пустой рукав гимнастерки был заправлен за ремень. Курил, прищуриваясь от злого махорочного дыма, рука с зажатой меж пальцев самокруткой вздрагивала, и правая щека тоже вздрагивала, будто бился под выбритой кожей живчик. Война, на которую он попал из лагеря, крепко поломала Леонтия Кондратьевича: отсекла руку и наградила нервным тиком, от которого, как сказал доктор в госпитале, вылечиться пока нет никакой возможности.