Направился к церкви, но тут появился в переулке — как из-под земли вылупился! — Федя-Пешеход. Пересек дорогу и звонким, вздрагивающим голоском пропел:
— Коля, Коля, Николаша, я приду, а ты встречай! Дилинь, дилинь! А?
— Иди ты! — отмахнулся Колька. — Не до тебя…
Но Федя не уходил, заступая ему дорогу. Быстро, по-птичьи перебирал ногами, обутыми в старые ботинки без шнурков, и ворошил пыль.
Федю-Пешехода в Первомайске знали все — от мала до велика. Он не имел ни угла, ни дома, всю жизнь бродяжил, ночуя где придется: возле порога в домах у сердобольных хозяев, в банях, в хлевах вместе с коровами, в кочегарках, а летом и вовсе — под любым кустом или забором. Все свои пожитки Федя носил на себе: ботинки без шнурков, брезентовые штаны, подпоясанные солдатским ремнем, дыроватый свитер и старенькмй пиджачишко, увешанный сверху донизу разнокалиберными значками. Федя с одинаковой радостью цеплял октябрятскую звездочку, «Отличник Советской Армии», «Ударник коммунистического труда», «Народный дружинник»… — чем награждали его шутники, то он прикалывал и привинчивал. А еще Федя носил на спине тощий мешок, в котором лежала зимняя амуниция: черные подшитые валенки, фуфайка и шапка. Но главным богатством была балалайка. С шелковым бантом, теперь уже непонятно какого цвета, залепленная в иных местах синей изолентой, она висела на тонкой витой веревочке, перекинутой через плечо, и всегда была под рукой. В любой момент Федя мог подхватить ее и ударить по струнам. Играл он так истово, что балалайка начинала петь человеческим голосом, а сам он плакал.
Сейчас Федя суетился перед Колькой, заступая ему дорогу, и не пускал к церкви. Дергал головой, размахивал руками, наклонялся то в одну, то в другую сторону — весь разом двигался, словно был на шарнирах.
— С коня упал? — изумленно вытаращился на него Колька. — Чего мельтесишь?
— Не ходи туда, не надо туда ходить! — заторопился Федя, не уставая перебирать ногами. Он всегда ими перебирал, даже во сне, за что и прозвали его Пешеходом. — Там худо, ой худо, а станет еще хужее!
— Да ладно! — Колька осерчал и сдвинул его в сторону. — Не каркай! Хужее не будет!
Федя проводил его долгим, тоскливым взглядом, встрепенулся и быстрым, прискакивающим шагом заторопился из переулка на площадь перед церковью. Там прибился к старухам и стал взмахивать обеими руками, словно подавал знак шабашникам, чтобы они бросали работу.
А работа у них шла наперекосяк, через пень-колоду: одна лебедка оказалась неисправной, ДТ-54 заглох и не заводился, вдобавок потеряли, пока шарашились с Колькой, стартер от бензопилы и теперь никак не могли найти его между досок. Шептун метался то на колокольню, то вниз, материл мужиков и, в конце концов не выдержав, отодвинул в сторону тракториста, завел ДТ-54 и сам полез в кабину. Его кошачьи глаза поблескивали и светились, словно он смотрел ими из темного угла.
Оба трактора взревели, медленно поползли, оставляя за собой рубчатые следы от гусениц. Тросы натянулись и прочеркнули собой черные линии, которые разом соединили тракторы и колокольню. Еще одна такая линия соскользнула сверху к исправной лебедке. Мужики спустились вниз, отошли на безопасное расстояние.
— Давай! Наяривай!
Тросы натянулись и задрожали. Старухи ахнули, а старое дерево церкви отозвалось треском. Тракторы заревели сильнее, буровили землю гусеницами на одном месте.
Колокольня стояла.
Федя выскользнул из кучки плачущих старух, пересек площадь и оказался на том самом месте, куда должны были обрушиться доски и бревна. Передернул балалайку на грудь и заиграл. Правая рука неуловимо порхала над инструментом, и три струны, соединив свои звуки в один, запричитали голосом плакальщицы, как по покойнику.
Звенели тросы, орали моторы, вверху трещали потревоженные бревна, а внизу бились в проворных Фединых руках струны, и голос их был самым слышным посреди остального шума. Федя плакал. Из крепко прижмуренных глаз выдавливались мелкие слезы, без остатка терялись в морщинах и в жиденькой бороде.