– Может быть ты мне скажешь, что здесь произошло? – голос дежурной сестры дрожал, она была готова броситься на любого из пациентов.
Келли молчала. Она боялась признаться, хотя все видела и все знала. Но выдать своего товарища она не могла – совесть ей не позволяла, она была солидарна с Перлом.
Сестра Гейнер прижала к груди журнал, как бы прикрываясь им от всего, что сейчас могло произойти, от этих сумасшедших, которые, казалось, могли на нее броситься как бешеные собаки.
Я в последний раз спрашиваю, кто мне скажет, что здесь произошло, кто объяснит, что случилось с любимой вишенкой доктора?
Молчание становилось невыносимо тягостным. В общую комнату вновь проскользнул Адамс. Он, молитвенно сжимая перед собой руки тихо-тихо, боясь произвести малейший шум, прокрался за спины своих товарищей. Чтобы спасти ситуацию, в разговор вступил Перл.
Он принял горделивый вид отца нации, выставил вперед правую ногу, правой рукой прикоснулся к груди, а левой важно подбоченился. Он вскинул кучерявую голову, закатил глаза, посмотрел на светильник и зычным голосом выпалил, да так громко, как будто находился не в общей комнате, а на огромном поле и как будто перед ним были не больные, а стояли полки солдат.
– Я не могу врать, – прозвучал выкрик Перла. – Сестра Гейнер, я тот джентльмен из Вирджинии, который срубил вашу вишенку.
Перл оперся на левую ногу и отставил в сторону правую. Он напоминал бронзовый монумент на одной из площадей Нью-Йорка.
Больной Адамс тихо хихикнул за спиной у дежурной сестры, а та, напуганная столь зычным выкриком и столь откровенным признанием Перла, резко обернулась к больному Адамсу и очень тихо, но грозно спросила:
– Вы что, находите это смешным, больной Адамс? Пациенты тут же опустили головы и принялись рассматривать носки своей обуви.
– Но ведь это деревце, джентльмены, было посажено специально для вас.
Перл вновь подбоченился.
– Я хочу, мадам, принести вам самые искренние извинения – он закатил глаза так, что сверкали только белки. – Вы знаете, сестра, Гейнер, я могу вам все объяснить: это последствия великой битвы, той битвы, которая вошла во все учебники, о которой писали самые знаменитые историки и которую знает самый маленький школьник Соединенных Штатов Америки.
– Знаете, что я вам хочу сказать? – сестра Гейнер тут же отреагировала на реплику Перла.
– Что, сестра, вы мне желаете сказать? – вновь подбоченился Перл.
– А вот, я вам хочу сказать: есть и другие больницы в нашем Штате и в них нет ни одного дерева, а на окнах – толстые стальные решетки. И там пациентам не на что смотреть, разве что на решетки.
– Сестра Гейнер, – вступилась за Перла Келли, – он не хотел, понимаете? Он не хотел, – Келли как могла вежливо улыбнулась.
Сестра Гейнер улыбнулась ей в ответ, но это была улыбка змеи, если бы только змеи могли улыбаться
– Хочу вас всех предупредить, – сестра оглядела всех больных, как бы ощупала их всех холодным взглядом, – если такие фокусы будут продолжаться, то нам доведется с доктором Роулингсом отменить праздник, который мы собирались организовать. Мы отменим четвертое июня.
– Да разве можно отменить этот праздник? Это величайший день нашей нации, – Перл торжественно вскинул над собой руку.
Сестра Гейнер вся изогнулась – теперь она напоминала кобру, изготовившуюся к прыжку.
– Так что советую вам всем подумать, а особенно подумайте хорошенько вы, мистер Капник, – прошипела сестра Гейнер и тихо прошелестев своим накрахмаленным халатом, вышла из общей комнаты.
Когда за сестрой Гейнер тихо затворилась дверь, то в общей комнате еще долго витал, как эхо, ее холодный шипящий голос:
"Подумайте! Подумайте!"
От этого всепроникающего голоса больным сделалось не по себе.
Келли как будто бы сжалась, ощутив, что над ней и над Перлом сгущаются тучи и что сестра Гейнер что-то заподозрила.
Мэри расхаживала по гостиной с уже холодной чашкой чая в руке. Она то и дело поглядывала на окна, напряженно прислушивалась к шагам на улице. Наконец, дверь распахнулась и в дом вошел Мейсон. Он был небрит и выглядел очень взволнованно.
– О! Наконец-то, – взволнованно проговорила Мэри, – я так волновалась…
– Что, ты хочешь сказать, будто меня очень долго не было? – Мейсон вошел в комнату и поправил измятый воротник рубахи.
– Куда ты ходил? – поинтересовалась Мэри.
– Не знаю. Не знаю, дорогая, мне кажется, я просто переставлял ноги… Куда-то брел… пытался избавиться от боли, но она так и не ушла, – Мейсон крепко сжал виски, затем встряхнул головой и отбросил волосы со лба.
– Ничего, успокойся, – ласково проговорила в ответ Мэри.
– Я думал, злость уйдет, думал, оставит меня, но она со мной, она при мне и разъедает душу, как ржавчина разъедает металл, – Мейсон старался не смотреть на Мэри.
– Я сделала… – проговорила Мэри, но потом запнулась, не окончив фразы, – иногда мне кажется, как будто ничего и не было.
От этих слов Мейсон вздрогнул и обернулся к Мэри. Та, не выдержав его вопросительного взгляда, опустила голову и посмотрела в глубину чашки, где плескалась холодная золотистая жидкость.
Она принялась поворачивать чашку в руках и чаинки медленно начали кружиться, словно черный снег. Но потом она прекратила движения и чаинки замерли как маленькие мошки в куске янтаря.
– Мэри, ведь он тебя изнасиловал. Ты всегда доверяла ему, – как-то отчужденно, с болью в голосе произнес Мейсон.
– Теперь, Мейсон, ты это уже знаешь.
– Конечно, теперь я знаю, но очень жалею о том, что не узнал это раньше, о том, что не узнал это от тебя, Мэри. Если бы ты мне рассказала, то этого мерзавца давным-давно бы судили, неужели ты не понимаешь? – Мейсон напрягся и приблизился к Мэри, – неужели тебе все еще не ясно, то, что он сделал с тобой – подсудное дело?
Мейсон хотел заглянуть в глаза Мэри, чтобы увидеть там одобрение своим словам, но Мэри стояла потупив взор, все так же меланхолично вращая чашку с остывшим чаем в дрожащих пальцах.
– Изнасилование – это преступление, даже если оно совершено человеком, который зовется мужем, – твердым голосом говорил Мейсон.
Казалось, он сейчас стоит не в гостиной дома, а в зале суда и перед ним не его возлюбленная, которая ему дороже всего на свете, а присяжные заседатели, и он пытается втолковать-им что произошло.
От холода, звучавшего в голосе Мейсона и от той убежденности, с которой он произносил слова, Мэри стало не по себе, она даже испугалась.
– Изнасиловать человека, согласись, – это страшное преступление.
– Нет! Нет! Мейсон, не убеждай меня, не убеждай обратиться в суд. Я никогда на это не соглашусь, даже если ты будешь во сто крат более убедителен и красноречив.
– Мэри, я не хочу, чтобы ты предлагала мне подставить правую щеку, после того как меня ударили по левой. Я никогда на это не пойду, никогда!
– Но послушай, Мейсон, – Мэри оторвала свой взгляд от медленно падающих чаинок, – я не хочу, чтобы это произошло, я не хочу судебного разбирательства, я не хочу огласки.
Мейсон видел глаза Мэри, видел как они постепенно становятся все более влажными, как Мэри пытается сдержать себя, но это ей не удается.
– Пойми меня, Мейсон, мне не пережить подобной мерзости еще один раз, не пережить…
Слеза сорвалась и медленно покатилась по ее щеке. Мейсон хотел рвануться и вытереть слезу, но Мэри в этот момент отошла от него и опустила голову. Она стеснялась своих слез, ей очень не хотелось, чтобы Мейсон видел ее слабой и беззащитной.