Выбрать главу

Эмма закричала, её вопль разорвал тишину, но в доме никто не услышал — кроме, возможно, той твари, что уже ушла, оставив за собой след из крошек, смешанных с каплями крови, и теней, которые теперь шептали её имя.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Глава 1

— Кевин, давай вставай! — орала мать за дверью, её голос эхом отдавался в холодных стенах дома, словно крик из пустоты, полный той же истерии, что и её скрытые пороки — бутылки, спрятанные в шкафу, и вспышки ярости, которые могли перешагнуть черту. — Даю пять минут, если не встанешь, вылью на тебя воду! — Раздались уходящие шаги и скрипучее стонущее эхо лестницы, как будто дом сам жаловался на свою ветхость, предчувствуя надвигающийся холод.

Я потер руками свое лицо от безысходности, кожа казалась холодной и липкой, будто покрытой невидимым инеем.

— Как ты меня бесишь! — прорычал я шепотом, слова повисли в воздухе, тяжелые и горькие.

Встав с кровати, я оделся в широкие джинсы и свободную черную кофту с капюшоном на замке, затем ушел в ванну, чтобы сделать всю утреннюю рутину. В зеркале отразилось мое бледное лицо с тенями под глазами — словно ночь оставила на мне свой отпечаток.

Я лениво спустился по лестнице, каждый шаг отзывался скрипом, напоминающим тихий стон. Сел за стол, где уже ждала каша — густая, комковатая масса, которую мама снова приготовила невкусно, с привкусом чего-то прогорклого.

— Давай ешь, и дуй уже в школу, — собиралась она на работу, женщина стояла у зеркала и красила губы помадой, её отражение казалось искаженным в тусклом свете. — Шапку надень, а то и так голова дурная у тебя, — она застегивала пальто и заматывала шею шарфом, движения резкие, как будто спешила сбежать от чего-то невидимого.

Мама вышла из дома и хлопнула дверью так сильно, что стекла задрожали, а эхо прокатилось по пустым комнатам.

— Истеричка, — промолвил я ей вслед, слова растворились в тишине, но мне показалось, что дом их услышал.

Потрогав густую кашу, я со злостью ее отодвинул, ложка звякнула, как далекий колокольчик. Встал и начал рыскать по полкам в поисках более нормальной еды, пальцы дрожали от холода, проникающего сквозь щели.

— О, хлопья, — нырнул рукой, загреб немного в кулак и положил в рот.

Они были уже твердые и не совсем вкусные, с привкусом плесени, словно пролежали в шкафу целую вечность.

— Это лучше, чем та блевотина от нее, — убеждал я себя, но в горле встал ком.

Я оделся потеплее, схватил портфель и направился в школу.

Наш город не очень большой — Монпелье, штат Вермонт, типичный американский городок, где зимой сугробы наваливает так, что улицы тонут в белом безмолвии. Здесь всегда тихо и безлюдно, особенно в эти предрождественские дни, когда снег глушит все звуки, а мне иногда казалось, что я вообще один в этом мире теней и холода.

До школы мне было идти пять минут, пока шел, в моей голове проскальзывали миллиарды мыслей — о матери, о школе, о том, как все это душит. Но тут меня отвлек звук колокольчиков — тихий, мелодичный, но с какой-то зловещей ноткой, словно далекий смех в пустоте. Я остановился, на улице даже машин не было, только снег кружил в воздухе, как призраки. Осмотрев все вокруг — пустые дома с заиндевевшими окнами, — я пошел дальше, но мурашки пробежали по спине.

Почти дойдя до школы, я снова услышал этот звук — ближе, настойчивее, как будто он звал меня.

— Что за черт? — выругался я, голос дрогнул в морозном воздухе.

«За такие слова мне бы мать уже отсыпала подзатыльников» — подумал я, и помчался бегом к зданию школы, сердце колотилось, а снег хрустел под ногами, словно чьи-то шаги следовали за мной.

Зайдя в класс, я почувствовал, как воздух сгустился — это был тот самый школьный запах старой древесины, смешанный с пылью от меловой доски и чем-то металлическим, словно кровь, пропитавшая полы за десятилетия. Комната тонула в полумраке: тусклые флуоресцентные лампы мигали над головой, отбрасывая длинные, дрожащие тени на потрёпанные парты, покрытые царапинами и выцветшими граффити; за окнами, запотевшими от морозного дыхания декабря, снег валил неумолимо, превращая Берлингтон в белую тюрьму, где звуки мира глохли, а внутри царила гнетущая тишина, прерываемая лишь шёпотом одноклассников и скрипом стульев, как будто кто-то невидимый бродил между рядами. Предрождественские украшения — мигающие гирлянды на стенах и бумажные снежинки, висящие с потолка, — казались насмешкой: их свет отражался в глазах детей бледными бликами, а в углу стояла потрёпанная ёлка с обвисшими игрушками, от которой веяло не праздником, а заброшенностью, словно она ждала чего-то тёмного в канун. На одной из парт сидел мой друг Джейк, а рядом на стуле — Эли. Мальчик был одет в потрёпанные чёрные джинсы с низкой посадкой, типичные для 2005 года, с рваными дырами на коленях, словно он только что вернулся с уличных драк; на нём была оверсайз-футболка с принтом какой-то панк-группы вроде Green Day, вся в потёртостях, и чёрные кеды Converse, измазанные грязью, с цепочкой, болтающейся на поясе — весь его вид кричал о бунте, о 16-летнем парне, который плюёт на правила и тайком курит за школой, с волосами, торчащими в беспорядке, как будто он специально их не расчёсывал. Эли, девочка с глазами, полными той же тени, что и у меня — её родители были из тех, кто скрывает бутылки под кроватью и кричит по ночам, — сидела, одетая больше как пацан: в широкие карго-штаны цвета хаки, заправленные в потрёпанные кроссовки Nike, с мужской рубашкой в клетку поверх простой белой майки, волосы коротко подстрижены и спрятаны под бейсболкой, повернутой козырьком назад, — она выглядела так, будто пыталась спрятаться от мира в этой мальчишеской броне, но в её взгляде сквозила та же пустота, что и в наших домах