Погоди, не шуми ты, Дениска... Тик-так. Тишина. За гардинами мрак.
Лишь тик-так, лишь напряг, лишь бессмысленный страх. За гардинами враг. За гардинами враг.
Тишина. За гардинами враг.
Тик да так. Кап да кап. Тик да так.
Знать, вконец охренела моя голова.
Довели, наконец, до психушки слова.
Вот те счастье, Дениска, и вот те права. Наплевать бы, да нечем плевать.
Пересохла от страха щербатая пасть. Чересчур я замерз, чересчур я очкаст.
Как вблизи аномалии чуткий компас все я вру. И Великий Атас,
и Вселенский Мандраж окружает кровать.
Окружает, подходит, отходит опять...
Может, книжку какую на сон почитать?
Или что-нибудь посочинять?
Надо спать. Завтра рано вставать.
Слышишь, кровь, слышишь, кровь, слишишь, пенится кровь, слышишь, льется, вздымается кровь?
Не готов ты еще? Говоришь, не готов? Говоришь, надо вызвать ментов?
Вызывай. Только помни про кровь.
Кровь гудит, кровь шевелится, кровь говорит, и хрипит, и стучится, кипит-голосит, и куражится, корчится, кровь не простит. Кровь не спит, говорю я, не спит!
Ах, как холодно. Как неохота вставать. Кровь крадется в нощи, аки зверь, аки тать, как на Звере Багряном Вселенская Блядь. Слышишь, топот? Опять и опять в жилах кровь начинает играть.
Не хватайся за крестик нательный в ночи. «Отче наш» с перепугу во тьме не шепчи.
И не ставь пред иконой, Дениска, свечи.
Об линолеум лбом не стучи.
Слишком поздно уже, слишком поздно, Денис! Здесь молись не молись, и крестись не крестись, и постись, и в монахи стригись — не поможет нам это, Денис!
Он не сможет простить. Он не сможет простить, если Бог, — он не может простить эту кровь, эту вонь, эту кровь, этот стыд.
Нас с тобой он не может простить.
И одно нам осталось — чтоб кровь затворить, будем заговор древний творить. Волхвовать, заговаривать, очи закрыть. Говорить, говорить, говорить!
Повторяй же: на море на том окияне, на Хвалынском на море да на окияне* там, Дениска, на острове славном Буяне, среди темного лесу, на полой поляне, там, на полой поляне лежит, лежит бел-горюч камень прозваньем Алатырь, там лежит Алатырь бел-горючий заклятый, а на том Алатыре сидит,
красна девка сидит, непорочна девица, сидит красна девица, швея-мастерица, густоброва, Дениска, она, яснолица, в ручке белой иголку держит.
В белой рученьке вострую держит иголку и вдевает в булатную тую иголку драгоценную нить шемаханского шелку, рудожелтую, крепкую нить, чтоб кровавые раны зашить.
Завяжу я, раб Божий, шелковую нить, чтобы всех рабов Божиих оборонить, чтоб руду эту буйную заговорить, затворить, затворить, затворить!
Ты булат мой, булат мой, навеки отстань, ты, кровь-матушка, течь перестань, перестань. Слово крепко мое. Ты уймись, прекратись, затворись, мать-руда, затворись.
В сей крайности пришло мне на мысль, не попробовать ли самому что-нибудь сочинить? Благосклонный читатель знает уже, что воспитан я был на медные деньги и что не имел я случая приобрести сам собою то, что было раз упущено, до 16 лет играя с дворовыми мальчишками, а потом переходя из губернии в губернию, из квартиры на квартиру, провождая время с жидами да с маркитантами, играя на ободранных биллиардах и маршируя в грязи. К тому же быть сочинителем казалось мне так мудрено, так недосягаемо нам, непосвященным, что мысль взяться за перо сначала испугала меня. Смел ли я надеяться попасть когда-нибудь в число писателей, когда уже пламенное желание мое встретиться с одним из них никогда не было исполнено? Но это напоминает мне случай, который намерен я рассказать в доказательство всегдашней страсти моей к отечественной словесности.
А.С.Пушкин
Я не знаю, к кому обращаюсь, — то ли к Богу, а может, к жене...
К Миле, к Семе... Прости мне, прощаюсь... К жизни, что ли? Да нет, не вполне.
Но пойми, ты же все понимаешь, смерть не тетка, и черт мне не брат.
Да, я в это выгрался, но, знаешь, что-то стало мне стыдно играть.
Не до жиру. Пора наступает.
Не до литературы, пойми.
Что-то пропадом все пропадает, на глазах осыпается мир.
Ты пойми, мне уже не до жиру. Наступа... Наступила пора.
Обернулась тяжелая лира бас-гитарой кабацкой. Пора.
Ах ты, литературочка, лапушка,
Н.Рубцов, Д.Самойлов и я.
Так лабайте под водочку, лабухи. Распотешьте купчишек, друзья.
Помнишь, в фильме каком-то эсеры разругались, и злой боевик сбил пенсне трусоватому Штерну, изрыгая презрительный крик:
«Ах ты, литературная секция!!»
Так дразнил меня друг Кисляков в старших классах, и, руку на сердце положа, — я и вправду таков.