Эдвардс подошел к окну.
— Посмотрите, Эддингтон!
Внизу, во дворе, представлявшем прямоугольник, замкнутый стенами банка, толпилось множество туземцев — торгашей, менял, маклеров, спекулянтов, в коричневых халатах-абу, в сюртуках тридцатилетней давности, в визитках немыслимого покроя, в сорочках без воротничков и без галстуков, в кафтанах, подпоясанных широким поясом, в плоских шапочках, в шапках котлообразных, в шапках в виде усеченного конуса вершиной вниз.
— Галдят, размахивают руками, перебегают с места на место, вообще ведут себя так, как, вероятно, вели себя всегда, — проговорил медленно Эдвардс. — Ведут себя, в сущности, несравненно более чинно, чем принято хотя бы на парижской бирже. А мне все кажется, что что-то неладно. Я вспоминаю рассказы моего деда о восстании индусов в Динапуре в пятидесятых годах. Там тоже началось со двора банка.
— Ну, до этого далеко. В Брюсселе революция началась и оперном театре, но это не основание бояться граммофона.
— Неудачная острота. Ах, эти колониальные тревоги! И сейчас. Мне вот кажется, что и работать «они» стали медленней: в четверть часа не могут отсчитать шестьсот туманов!
— И мне надоело здесь, — поддержал ротмистр. — Уеду в Англию. Посылают в захолустье, терпимое лишь при возможности копить экономические суммы. А отсюда и не выберешься!..
— Кстати, об экономических суммах. Среди прокламаций была и такая… Вы знаете?
— Нет.
Ротмистр покраснел.
— Я переведу, — любезно сказал директор. — «Обращение к казакам». Тут много восточного красноречия, но вот самое главное:
«Английский офицер Эддингтон хочет зарабатывать деньги своими карательными экспедициями. Давая вам, казаки, подачку из добычи, себе он берет львиную долю так называемых экономических сумм. Разгромил селение, отобрал провиант и фураж, по справочным ценам выписал деньги якобы на продовольствие эскадрона, деньги присвоил себе — вот нехитрое и выгодное предприятие! И это в то время, когда вы месяцами не получаете жалованья, наемники чужеземцев!»
Ну, дальше идут разные подробности о цейхгаузе и ламентации о гибнущем Иране.
— Это писал или научил писать Ибрагим-Заде!
— Кто это такой?
— Дезертир, брат того, который свалился тогда… Он был некоторое время каптенармусом.
Вошел клерк.
— Все готово, Эддингтон. Идите вниз и там получите. Где вы завтракаете, у нас?
— С вашего позволения. Мисс Дженни…
— Ага!
Внизу, в кладовой, похожей на камеру равелина, прохладной, как подвал, два пожилых служащих перса заканчивали подсчет серебра. Каждый из них с непостижимой быстротой бросал с ладони на ладонь по пяти двукратников и скидывал их в общую кучу для последнего мешка. В комнате стоял звон, как в часовом магазине. Эддингтон попробовал поднять один из мешков в двести туманов.
— Он весит двенадцать кило, — любезно сказал служащий. — У нас очень неудобная валюта. Валюта для бедняков.
Эддингтон вышел во двор — позвать вахмистра. Тот стоял в углу и жадно читал какую-то как будто знакомую бумажку.
— Поди возьми деньги! — резко приказал ротмистр.
Гулям-Гуссейн оторвал глаза от чтения, глаза, тронутые розовым и темные от рассеянности.
Банкирский дом стоял за городом, в сочной глубине садов. Дорога в город шла гротом из зеленой прохлады, принесенной с гор журчанием арыков. Ротмистр ехал шагом. За завтраком его постигло особое опьянение, которое знакомо лишь тем, кто жил на юге, опьянение — когда голова остается как будто совершенно ясной и лишь приливы доверчивой откровенности, все выше вздымающейся по мере того, как преобладание виски в стакане с содовой водой становится ощутительней, показывают, что выпивший выпил здорово! Ротмистр обличал персов в недостатке семейственной любви (мисс Дженни получила ряд косвенных заверений в обратном), бранил рамазан (тем самым хвалил директорского повара), жаловался на неблагоприятные отношения с местными властями и своей казармой (оттеняя ласку и уют за столом).
Миновав сады, он выехал на каменистое плато перед городом, которое показалось адом. Солнце лилось потоком тяжкой плавленой материи, оно кидалось на землю, как в обмороке, как в злобе, оно слепило глаза, душило зноем, осыпало пылью. Впереди залитыми светом крышами засияли холмы Керманшаха. У ротмистра помутилось в голове.
Город встретил ядовитыми запахами трупного гниения и неистребимых нечистот. Ротмистр оглянулся назад. Ординарец, несколько отставший, подгонял переходившего в крупную рысь коня. По бокам выросли глиняные домишки и стены. Всадники поднимались в гору, припадая к гриве лошади, сползали по крутым спускам, откидываясь на круп. Узкие извилины улиц, по которым едва могли разминуться два мула без поклажи, были безлюдны и беззвучны. Встретился только один прохожий, истощенный не то рамазаном, не то нищетой. Он плелся, припадая к стене.