— Фиолетовая какая-то…
Некрасивая, небрежная, она все же обольщала. Ее тайной было страдание, вернее — до страдания доведенное беспокойство. Холодная, рассудительная в любви, она не закрывала глаз даже из деликатности. Ей иногда хотелось расплакаться из зависти к тем женщинам, которые к «этому» не чувствуют скучливого отвращения. Но кривая улыбка и пот бесплодного томления на ее широком лбу стоили рыданий. Ее любовник учился состраданию.
— Укуси, чтобы я умер, — просил он.
Она высказывала оскорбительные, неожиданные замечания. Так, два дня тому назад, после «Игры с джокером», они заехали в какой-то подвальчик, сырой и подозрительный, с безобразными гротами и отдельными кабинетами, двери которых были предварительно сняты с петель. Пальто принимал швейцар, молодой наглый мужик, который непрестанно улыбался во весь рот, раз навсегда поняв, что действительно глупо до боли в пупке ковыряться в земле и навозе, когда есть такие необременительные занятия, как ухаживание за богатыми шубами в московском кабаке.
Людмила Ивановна посмотрела на его сверкающие зубы и громко сказала:
— Вот о таком, может быть, мужчине и страдают женщины нашего круга. Большое лицо, руки каменные. Не то что ты, франт, в тридцать лет — мальчишка, купеческая сыворотка. У тетки в «Подлипове», на хуторе, такой же конюх был, Яша. Он брал меня, девчонку, на руки и подкидывал под потолок.
Парень передернул плечами. Григорий Васильевич от огорчения напился, немного пошумел, поссорился в коридоре с каким-то толстым гражданином, Людка пожалела, поехала ночевать к нему, но ушла раньше, чем он проснулся утром. У него в памяти не осталось ни одного поцелуя, а от резкого разговора тлело смутное чувство поражения и позора. Да и от разговора ли только? Тело, отравленное вином и не отдохнувшее за короткое пребывание во сне, словно грозило распасться. Он иногда замечал, что рука или нога, как будто отделившись, живет самостоятельной, дрожащей тоской. Власть над движениями утрачивалась, и снова надо было, пожалуй, учиться ходить. Но он узнал секрет ее холодности. Можно назвать это грубостью воображения. Вечером они пошли в кино, а потом снова в кабак. Он пьянствовал еще две ночи, пьяный грубиянил.
— На, возьми деньги! — кричал он. — Подавись ими!
Она брала и прятала в сумочку, а утром он находил их в бумажнике.
Но тем не менее денег на нее требовалось много. Осенний костюм стоил половины обстановки его комнаты, пришлось продать письменный стол и диван. Людка пила немного, больше для того, чтобы иметь женское извинение тому, что принимала ласки Воробкова.
— Он так мал, — говорила она отцу, — мне кажется неестественным, что он мой любовник.
Иван Иванович счастливо жмурился.
— Да, такой не отнимет тебя у родной семьи. Буржуазный отпрыск.
Ланина Григорий Васильевич нашел в лавке, благоухавшей нескромными рыбными запахами. Купец возвышался за кассой, красный, далее несколько разопревший. От него слегка валил пар. Серая барашковая шапка и такой же воротник на ладном пальто, белоснежный фартук, блестящие клеенчатые нарукавники — все это наводило на мысль о свежести зимы. С лавочником беседовала миловидная дама в шеншелях, позабыв, что покупка давно готова. Воробков позавидовал, но не удивился.
Ланин гордился начитанностью и знанием цитат, которые придавали, по его мнению, благообразие разговору. Он и теперь, смигивая вожделение с увлажненных глаз, придерживался обычных навыков. С какой стати менять испытанные и проверенные способы, когда в конце концов каждая новая женщина есть не больше, чем неизбежное орудие удовольствия, вернее досадный придаток. Если бы наслаждение не требовало разнообразия, он сделался бы яростным поборником одноженства.