Эту цифру назначал ей знакомый торбеевский огородник. Тетка видела по настроению племянника, что он отдаст все за бесценок, и теперь как раз нашла подходящим спросить с притворным огорчением:
— Неужели, Гришенька, ты и дом продать хочешь?
— А куда он мне! — грубо ответил Воробков. — Продам к черту! Мне воля нужна, а не дома. А воля по теперешнему времени, — в Москве, в столице.
Он произносил это не очень уверенно. В Москву не тянуло, отдыхать здесь было приятно. И даже приступы скорби о матери, которые охватывали мгновенной и неожиданной болью, когда он оставался один, после того, как его покидали люди, — даже эти приступы, теперь все более редкие, казались признаками отдыха, накапливающегося здоровья и самостоятельности. Отсюда и бухгалтер был виднее и его дочь. Они сделали из Воробкова кавалера на побегушках. Ему перепадало лишь то, на что другой не польстился бы: истерики, тоскливые разговоры. Улыбки и кокетство предназначались посторонним, тому же мозгляку Бернштейну, краснорожему Ланину. Григорий Васильевич совершенно точно, словами, определил свое положение: «Придавили меня, как лапой. Вот сейчас я выбрался, могу распрямиться. Брошу им пять тысяч, уйду, — тогда сама приползет. А я буду через дверь разговаривать».
В тот же вечер он поцеловал Лизу. Она пришла с градусником спросить, принял ли он аспирин. Воробков сказался здоровым, уклонился от ее забот. Девушка огорченно, немного растерянно остановилась у подоконника, вперилась прямым потемневшим взглядом в бумаги на письменном столе, за которым сидел Григорий Васильевич.
Подчиняясь ленивому позыву и воспоминаниям о своей донжуанской молодости, он тоже подошел к окну. На черные стекла снаружи наседала бисерная рябь мелкого дождя, в раму дуло.
— Вы простудитесь у сырого места.
Сказав пересекшимся голосом эту нелепость, он обнял полные мягкие ее плечи, притянул к себе. Учебные глаза испуганно закрылись, несколько тяжелое лицо, постарев, надвинулось на него, и он медленно поцеловал ее в сухие неглубокие губы. Вровень с ним по росту, она, оказалась тяжела и неповоротлива, не подчинялась его желанию, не согласовывала движений, на поцелуи не отвечала и не противилась. Его рука шарила по крутой, круглой груди. Она, спокойно и сильно сжав его пальцы, отводила ласки, все еще не открывая глаз, с тем же постаревшим, строгим, истовым лицом. Григорий Васильевич сел на подоконник, откинулся, прищурился со смешком.
— Вы на божию мать похожи, Лизочка, вот сейчас если посмотреть.
По губам ее пробежала улыбка, и тут же показались слезы, попыталась вырваться.
— Что это вы делаете, как с ума сошли! Ведь и девяти дней не минуло…
«Вот идиотка! — рассердился он. — Дна не видать… И чего это меня, старого дурака, потянуло?»
— Как можно напоминать про такие вещи? И, наверное, мамаша на нас порадовалась бы. Уговаривала жениться…
И он позвал ее прийти позже, когда уснет тетка.
— Да, она не уснет долго…
У нее едва хватило сил произнести это. «Запутаюсь я, дна не видать».
Она, конечно, не пришла. Григорий Васильевич до синих окон протомился без сна, обдумывая поступки, которые совершит в будущем. Мысли тревожные и невеселые, — все думалось, что погубил несколько лет связью с Людкой, — сменялись замыслами козни против наивной Лизочки. Девичество волновало воображение, не затрагивая обессиленного московскими излишествами тела. Что ни предприми, все ей покажется законом любви. Он представлял, как она сейчас мечется в постели, мечтая о нем, носителе страшных и обольстительных тайн, учителе наслаждений. Он во всем ее разочарует, рассмеется и, смешав ее слезы со своими, расскажет о бесплодных пытках истинной страсти. Все эти размышления он принимал, вероятно, за чистоту чувства и берег его нарождающийся жар.
Утром ей, очевидно, хотелось удрать пораньше. Они встретились в передней, он успел шепнуть:
— Может быть, вы хорошо сделали, что не пришли. Что я могу вам дать?
И гордая скорбь не покидала его, покуда он пил чай.
Тетка гнала пройтись по городу, — послушался.
Крепкий воздух окраины едва не сбил его с ног. Прыгая по кирпичикам, он пробирался избитыми тротуарами и мостовыми в глубокой, жидкой, какой-то первозданной грязи. От прочно строенных, но приземистых и хмурых домов тянуло удушливым дымом: здесь топили соломой и навозом. Ни кустика, ни деревца у безобразных строений, но часто и неожиданно вырастали у каждого мало-мальски заметного дома прекрасные ампирные воротца, — в этом стиле однообразно и нерасточительно чудили купцы. Город едва освещался, водопровод проходил только по двум главным улицам, даже в самых богатых домах не было теплых уборных, а победнее — бегали в лопухи. Никто из людей, многими сотнями лет живших здесь, не заботился о том, чтобы жить удобнее, веселее, зато возвели три десятка церквей, одна другой краше, обширнее.