Он выбежал и вернулся, потрясая пачкой дензнаков.
— На бутылку араки есть, ребята! А вы лакать стесняетесь. Я вот сейчас татарину за банку ртутной мази хлопнул цену: тридцать лимонов, говорю. У него даже морду своротило. А сам: «Чох якши». Не поверите, до чего мне они надоели. Давеча фасую доверовы порошки, а так и ноет думка: хорошо бы в них стрихнину подсыпать. Очертела грязная татарва, холеры на них нет! Ну, кому переть за аракой?
Метнули жребий, вышло — пану.
— Ребята, сдавайте револьверы! За третьей посылаем!
Бухбиндер построжал. Напиваясь, гости не раз пытались предаться кукушке. Аптекарь никогда не терял памяти, — до стрельбы друг по другу не доходило. И слава богу, на двадцати квадратных аршинах трудно промахнуться даже в полной темноте. Палили в стены, в узор на ковре, однажды расстреляли целую корзину гранатов и персиков. Агафонов лениво полез в задний карман.
— На, черт с тобой. Пойду коня расседлаю. Засядем.
— Я тебя давно не видал, Онуфрий, — сказал Бухбиндер. — Худеешь очень. — И заметил совершенно безразлично, как будто мысли рождались не в мозгу, а ползали, что ли, по лицу и он их едва замечал. — Мне Тер-Погосов жаловался на твоего немца.
— Какой Тер-Погосов? — удивился Веремиенко.
— Какой, какой! — сварливо передразнил Бухбиндер. — Не знаешь, что у тебя под носом делается. Тот самый, который у вас опрыскиватели отобрал.
— А, волосатый… Как же его иначе встретить? Саранча, — а он «Верморели» отбирает на бочки переделывать, дерьмо возить. Так уж его пожалели, отпустили, да пан уговорил и аппараты отдать без скандала.
— И очень хорошо сделали. Это мой родственник. Я бы за него с твоего Крейслера голову снял, жену вдовой оставил.
— Что «ну»? Что такое за «ну»? Его брат женат на сестре моей покойницы жены. Как это, — свояки? Ну да — свояки, конечно. О чем это я?.. Тебе правда нужны деньги? Помнишь, ты осенью говорил о двух тысячах…
Веремиенко молчал. Жалкая и злобная усмешка, сползая с губ, исказила лицо и, как шрам, застыла, стянула левую щеку, заволокла левый глаз.
— Смотри, — пробормотал он, — ты не смейся! Я голову заложу.
— Какой смех? Что за смех? Ты тоже хорош! Нет чтобы спросить у Бухбиндера, в чем дело. А дело же в том, что затеваются очень большие дела!
Бухбиндер суетился около стола, как бы вздымая пыль, пол дрожал от каждого его движения. Веремиенко испытывал потяготу, желание расстегнуть ворот.
— Этот самый Тер-Погосов теперь в Саранчовой организации большой шишкой: начснаб. Так на ваши опрыскиватели, которые не пригодились комхозу, уже нашлись покупатели — Иванов и Бухбиндер.
— Кто такое Иванов?
— А я знаю? Человек, которому нужны деньги. Он любит женщину, прямо с ума сходит. И готов ей бросить деньги под ноги, даже невзирая на мужа: вот вам! Делайте что хотите, поезжайте куда хотите! Это моя любовь. Ну, так Иванов — мой компаньон, который подписывает счета. А у Иванова есть свой покупатель — Саранчовая организация.
Веремиенко захохотал. Он хохотал, раздельно выдыхая каждый звук, невесело, не заразительно и безудержно, обеими руками вцепился в косматые волосы, раскачивал голову. Бухбиндер уставился на него угрюмо, почти с испугом, выжидал.
— Кто так смеется, тому нельзя доверять.
Веремиенко мгновенно замолк.
— Понял вас. Ах, дьяволы, до чего додумались!
— Ну да, — двести процентов прибыли. Саранча — это форс-мажор. Я тебя люблю, Онушка. Ты на меня там злился, а ведь я понимал, что не серьезно: выпьешь, все пройдет. Ты же знаешь всю округу, понимаешь в этих прысканиях. Нам сейчас такой человек — золото. Дела такие начинаются, что мы с тобой к осени в Москву удерем. Подумай, — Москва.
— Москва, Москва, — повторял Веремиенко, облизывая пересохшие губы.
— Входи в дело, — прошептал Бухбиндер, услыхав звонок.
Веремиенко сухо выдохнул: «Хорошо». Багровое самозабвение ударило в глаза, в сердце, наполнило шумом уши. Миг, — и он очнулся, но уже пьяный, утешененный особым опьянением алкоголика, который прервал зарок. Голова казалась необыкновенно легкой и совершенно прозрачной, лишь омраченной неуловимой грустью, что на этом прекрасном празднике, на торжестве его мужественной жизни, пире удач не присутствует женщина, которую он любит. С таким ощущением счастья, полновесного, всеобъемлющего наслаждения, сладостно пронзающей дрожи летит на санках с крутой горы отчаянный мальчишка. Снег порошит заслезившиеся веки, и в глаза, в волосы, в ноздри, в рот, в рукава, под полы шубенки — набивается, рвется, лезет сияющий, звонкий, ароматный ветер и несет на своем упругом крыле к неведомым границам неописуемого ужаса, и жаль, — санки замедляют ход. Вошел Агафонов.