Выбрать главу

— Я же не виноват! Вы же видите!

Этому ужасу не было препятствий. Если бы Таня слышала только эхо этого крика, то и его достало бы воображению дорисовать белое лицо, с которого судорога свела все, что роднило его с живым, бьющиеся длинные ноги, вскинутые руки. Схожесть всех звуков, пения, плача, просто громкой беседы, словом, всех звуков, которые предстояло услыхать после, во всю жизнь, с этим страшным воем лишила бы их красоты, напоминая о нем.

— Таня! — раздалось над ней.

Бесконечно знакомое ласковое восклицание вызволило ее. Она вырвалась, охваченная его теплотой, из страшного озноба, судорог. Она протянула руки в теплую беззвучную тишину, открыла глаза, свет поразил их, как зрелище божественной игры, прошептала:

— Да, да, возьми меня. Скорее.

IV

Андрей Ильич сообщил, что республиканский ЦИК из троих приговоренных к расстрелу помиловал одного Веремиенко, и прибавил, что постановление будет опубликовано на следующий день. Но оно не появилось. Таня промучилась еще четверо суток. Она не могла есть: хлеб казался вымоченным в чем-то липком. Она потеряла меру дыхания, все время мнилось, что грудная клетка расширяется недостаточно. Она вздрагивала от малейшего шума, словно ее звали. Даже явственно слыхала свое имя.

Наконец однажды рано утром Михаил Михайлович принес газету и прочитал о помиловании.

— Защитники Муханова и Тер-Погосова направили ходатайства в Москву. Но едва ли…

Таня плакала и дышала полной грудью.

— Онуфрий Ипатыч, — повторяла она, — бедный. Десять лет.

Она легко поддалась утешениям, что бывают же амнистии, досрочные освобождения, что сколько народу так освобождают. Успокоив жену, Михаил Михайлович сказал:

— Хочешь поехать со мной? Завтра я еду на завод сдавать дела.

— Как сдавать дела? Разве мы не вернемся в Степь?

— Нет, нет. Не поедем. Мне предложили работать в Отделе защиты растений. Правда, больше по административной части, чем по научной, но я завоюю и лабораторию. Ведь завоюю, да? — Он усмехался, морщил лоб, обнимал жену. — Мы еще повоюем! Она основана…

Осекся, жена не расслышала, не потребовала окончания фразы. Краска удовлетворения играла на его загорелых веснушчатых щеках. Он отвернулся, устыдившись своего торжества.

Таня, оставшись одна в городе, принялась искать жилище: две комнаты. Странное ощущение испытывала она, бегая по тем же улицам, по которым ходила до процесса. Строения, мостовые, вывески, витрины, все существо города с его шумами, запахами, мерещились ей порождениями бреда, не имеющими влияния на действительную жизнь, состоящую из забот об Онуфрии Ипатыче и негодования на мужа. Теперь дома и тротуары получали воплощение. Они взяли власть над помыслами. Существование наполнялось реальностью. Она узнала, что в городе очень тесно, «как в Москве», достать комнату почти невозможно, что растет нефтедобыча и жители полны надежд. Появилось словцо нэп, привилось, как обретенное из родников народного словотворчества.

Вернулся Михаил Михайлович, привез вещи. Таня рассказала о безуспешных поисках. Он примирился с первого слова:

— Придется остаться у Блажко. Не век же Симочка будет тянуть волынку со Славкой, а они здесь не останутся, у него чудная комната.

Позвали Симочку, сообщили решение. Оказалось, и в спальне пришли к необходимости просить Крейслеров остаться: боялись уплотнения.

Михаил Михайлович бросился распаковывать вещи, «бебехи», как он называл. Остановился перед избитым чемоданом и, согнувшись, стал тайком рыться в бумажнике.

— Видала, жена?

И он подал на ладони изумрудные серьги — талисман. Симочка покраснела, повисла на шее у Тани, когда та спросила:

— Это вы все сделали?

Крейслер радовался и острил об этих серьгах трое суток.

Через две недели Таня добилась свидания с Онуфрием Ипатычем в исправдоме.

Был сентябрь, и навернул холодный, сырой, с печальными ароматами северного ненастья, ветер. Маленький трамвайный вагон, дребезжа и скрежеща, полчаса брал петлистый подъем. Давно миновали шумные вонючие улочки с черномазыми ребятами, роющимися в пыли. Путь шел пустырями, каменистыми обрывами, где гудел ветер, серый, как море внизу. Тюремный замок вырос неожиданно из-за поворота. Крепостные русские стены, шатровые башни, бессмысленные в местной суши, бойницы, — унылое воплощение империалистских фантазий, которыми грезили губернские завоеватели, — все это как будто наворотило бурей откуда-то с севера. За тюрьмой раскинулся железнодорожный поселок, — и домики казенной стройки тоже не походили на сакли туземных предместий. На площади, на самом юру в столбах пыли расположился базар, торговали русские бабы дынными семечками, сушеными фруктами, барахлом. Покупателей было мало, меньше, чем палаток с холщовыми крышами, которые трепались, как подолы. На одной палатке трепетала вывеска: