Выбрать главу

Наступала ночь. Раны всегда болят сильнее к ночи, и страдают люди больше всего ночью. Раненого охватывает в потемках чувство покинутости, одиночества. Кажется ему, что повис он со своей койкой в пустоте и нет кругом ни пола, ни потолка, ни стен. Есть только он, раненый, и боль. А потом не станет и его. Он тоже растворится в смутном, неподвижном пространстве, перестанет ощущать себя, останется только боль. И, прорывая темноту, липкой паутиной окутавшую его, он закричит. Скорей всего закричит: «Няня!» Или: «Сестра!..»

Но ему только покажется, что он закричит. Все у него ослабело, даже крик ослабел. И если няня задремала в уголочке палаты, то не услышит его.

И до самого рассвета будет одиноко жить в темном страхе со своей болью раненый, и ночь ему будет казаться бесконечной, а боль такой, какой ни у него и ни у кого другого еще не было, потому что прошлую боль он забыл, и потому что боль своя больнее всех, и потому что так устроен человек — не для боли, а для радости. Ему легче, когда он не один, когда вместе с кем-то. Радость всегда переживется сообща, а боль почему-то в одиночку.

До самого рассвета в одиночестве. До самого рассвета! И когда дружески мигнет в палатное окно, чуть коснется светлым дыханием темноты рассвет — упадет обессиленный человек на подушку и заснет. Уснет глубоко, забыв о боли. В эти часы он идет на поправку. В рассветные, сонные часы все боли и беды утихают. В рассветные часы спят люди, а больные выздоравливают.

У Олега началась первая ночь в госпитале, и он пока еще ничего этого не понимал. Он, конечно, сознавал, что рана есть рана и не болеть она не может. И знал из книжек и солдатских разговоров, что иные раны болят всю жизнь. Его поражало совсем другое — почему не спалось в такой постельной благодати? Ведь он же не чаял добраться до кровати, спал на ходу. А теперь? Теперь лежал на правом боку и, боясь ворочаться, то сгибал ноги, то разгибал, устраиваясь поудобней. Снотворное он не принимал — его все тошнило.

— Ты не спишь? — послышалось с Сашкиной кровати.

— Пытаюсь.

— Я тоже.

Дверь одной палаты была напротив парней. В палате этой по-польски бредил раненый, и под ним беспрерывно звенели пружины. Человек метался в жару. Мимо пробежала Даша с грелкой, в которой шебаршил лед, и с напускной строгостью прикрикнула:

— А ну, спать, конопатые!

Олег удивился. Он сроду конопатым не был. Догадавшись, в чем дело, поддел Сашку:

— Произвел впечатление. Радуйся, Лебедев!

Сашка не ответил. Олег насторожился: с Сашкиной кровати не доносилось никаких признаков жизни. Олег пружинисто вскочил и, придерживая онемевшую руку, прошлепал к Сашкиному изголовью.

Сашку он не узнал. Лицо его, слегка освещенное из открытой двери палаты, заострилось, щеки провалились, и совсем уж смешно, с грустным вызовом горбатился Сашкин нос. Белесая челка потемнела от пота. Олег осторожно тронул горячий Сашкин лоб. Сашка вздрогнул, поймал руку Олега. В его всегда быстрых глазах появилась боль и собачья печаль.

— Олик! — жарко прошептал Сашка. — Отдай мне порошок. Понимаешь, уснуть не могу, а один боюсь остаться, сам с собой боюсь остаться. С детства это у меня…

Олег принес оба порошка. Сунул их в Сашкину каленую ладонь.

— На. Я еще попрошу.

— Не надо. Этих хватит. Ты не подумай, что я наркоман. — Он повременил и приглушенно выдавил: — Денатурат пил, политуру пил, одеколон, даже восстановитель для волос пил, но наркотиков остерегался. Страшная штука… Ты давай спи. Воды глотнуть подай и спи. Ты не подумай чего…

— Что ты, что ты, Сашок! Просто у тебя болит рана, сильно болит, — как малому парнишке, говорил Олег, чувствуя, что Сашка стыдится его, вроде бы оправдывается. Олегу вдруг показалось, что лежит на месте Сашки в чем-то провинившийся малец, очень беспомощный и очень несчастный.

Сашка вытряхнул в рот оба порошка, запил их, укрылся с головой одеялом, и оттуда глухо донеслось:

— Уходи!

Было слышно, как он засыпал — медленно и трудно. Дыхание у Сашки во сне сделалось свистящим, и Олег лишь сейчас до конца уразумел, что рана у Сашки не шуточная и что тот хороводился с ним, хлопотал, петушился, балагурил через великую силу.

В дверях палаты показалась Даша, постояла, прислушиваясь к дыханию Сашки и Олега, затем прикрыла обе створки двери.

В коридоре сделалось совсем темно и одиноко. Олег порадовался, что Сашка уснул, и сам плотно закрыл глаза и заставил себя думать о чем-нибудь хорошем.

Самым хорошим на свете был родной дом. Самыми лучшими были отец и мать, и он стал думать о них.

Дом на окраине Новосибирска, за речкой Каменкой. Крепкий дом над оврагом, с деревенским заплотом и деревенскими широкущими воротами. Во дворе хозяйство: куры, корова. В палисаднике черемуха и рябины — кругом все деревенское. Мать день-деньской в хлопотах по хозяйству, а отец работал грузчиком в порту и выпивал часто; иначе какой же он был бы грузчик!

Вот он возвращается с получкой домой. Издали слышится.

Милка, купи мне дачу, В городе скушно мне жить. Если не купишь — заплачу И перестану любить.

Мать распахивает перед отцом не створку ворот для ходьбы, а проезжую часть. Отец был смиренный, добрый человек, но, как и многие русские мужики, пьяный круто менялся нравом, кочевряжился, мной раз даже шумел.

Вот он стоит в широком проеме ворот, как на экране. Рубаха напрочь распахнута, из кармана горлышко с сургучом торчит. Стоит, изучает: как тут к нему относятся? Почтительно ли? Вполне почтительно — решил и пошел с приплясом по двору, пытаясь па ходу ущипнуть мать. Мать накладывает по бесчувственной от грузов шее отца, поймав отработанным чутьем, что сегодня он в духе и рассердиться уже не захочет.

— Да иди уж ты, иди, кровопивец! — облегченно ругается мать и все накладывает ему, накладывает. Отец хохочет. Ему эти материны действия доставляют даже удовольствие.

Олега отец любил нежно. С похмелья, бывало, прятался дня два-три, не попадался сыну на глаза. Отец даже разувался и ходил по комнате в козьих носках, когда Олег делал уроки, чтоб ничего не скрипнуло, не брякнуло. Сам он умел только расписываться. У Олега была своя комната, полка с книгами, велосипед.

Отца нет. Он погиб в Белоруссии. Пуля, попавшая в него, рикошетом дошла до Сибири и смертельно ранила мать. Она зачахла и держится мечтой о возвращении сына. Что будет с матерью?..

Наплывают видения.

Лето. Сеновал. Спит Олег в мелком, лесном сене (он так любил отыскивать в этом сене отголоски лета — сухие землянички!). По крыше шуршит дождь. Шепчет. Убаюкивает. Но вот налетает порыв ветра. Что-то хлопает, грохает, ходуном ходит сеновал. Это хлопает дверь. Забыл Олег накинуть веревочную петлю на крюк, поэтому и гуляет дверь, качается. Вот она забухала оглушительно, часто: бах, бах! Тр-р-рах!..

— Олег, проснись, Олег!

Олег катнулся с кровати, охнул от боли и закрыл глаза рукой, так их резануло ярким светом. Затем боязливо отнял руки и увидел перед собой Сашку, а за окном госпиталя оплывающие фонари, сброшенные с самолетов, вспышки от выстрелов и разрывов. В городе реже, к станции гуще с торопливым захлебом стучали зенитки. На черные ломти резали небо пулеметы трассирующими очередями. За городом одиноко и бестолково метался бледный луч прожектора. Ничего не попадалось в луч, и он, сконфузившись, угас. Гремели разрывы бомб, выхватывая мгновенными всполохами притаившиеся в темноте вагоны с беззащитными спинами и осторожно выбрасывающие пар паровозы. Вдруг, словно раненная, вскрикнула маневрушка и покатилась в темноту, как под откос. Тут же госпиталь качнуло, брызнули, со звоном рассыпались стекла. Дверь из палаты распахнулась.

— О-о, пся крев! — выплеснулось оттуда польское ругательство.